- Понятно, - сказал Менжинский, делая запись в блокноте.

- А почему он получил десять лет, позвольте вам задать вопрос? Почему не пристрелили его, как бешеную собаку?

- Видите ли...

- Я отвечу сам. Ему дали вместо высшей меры десять лет, потому что судья изобразил убийство как уголовное. Между тем оно политическое! Это и Фрунзе говорил!

- Понятно, - повторил Менжинский. Ему нравилась запальчивость профессора.

- Но это еще не все, что я хочу рассказать. То, что я сейчас вам открою, - видимо, первый случай в истории человечества, когда отец доносит на преступные действия родного сына.

2

Много трагедий разыгралось перед глазами Менжинского за годы работы чекистом, и когда он был заместителем Дзержинского, и когда после его смерти возглавил ОГПУ. Не раз он видел припертого к стене неопровержимыми фактами лютого врага, когда кипела в змеином вражьем сердце бессильная ярость и туманила взгляд смертельная тоска. Не раз случалось распутывать сложнейшие узлы, созерцать предельное человеческое падение, низость, продажность. Не раз приходилось наблюдать, как преступник извивается ужом, лжет, недоговаривает, а потом, махнув на все рукой, выкладывает все карты на стол, называет сообщников, зарубежных хозяев, выдает явки, пароли лишь бы сохранить свою подленькую жизнь.

А сейчас перед Менжинским раскрывалась большая драма. И Менжинскому становилось понятно, почему профессор Кирпичев не обратился в местные органы политуправления: он изверился, он уже не доверял у себя в Харькове никому, после того как увидел убийцу Котовского на свободе, а своего сына участником какого-то заговора.

- Значит, у вас есть сын, - помог Менжинский, так как Кирпичев опять замолчал, видимо переживая свое горе, видимо захлебнувшись своими страшными по сути словами. - Взрослый? Я говорю: взрослый у вас сын?

- Врангелевский офицер. Вернулся - молчком, и я не лез с расспросами. У каждого, знаете ли, свое. Вернулся - и слава богу. Документы в порядке, не то чтобы скрывался как-нибудь. Ну, думаю, или взяли в плен и отпустили на все четыре стороны, или сам не захотел забираться в чужие края. Словом, кто старое помянет, тому глаз вон. Мы с ним никогда и не поминали и этой темы не касались. Поступил он на службу - старшим счетоводом. Ну, думаю, и то хлеб, счетоводом так счетоводом, не о такой его карьере, конечно, я мечтал, да ведь что делать-то. Так уж получилось.

- Отношения у вас отдаленные? О чем-нибудь вы все-таки разговариваете? Как он дальше планировал свою жизнь?

- Меня называет "папахен", считает, что я выжил из ума. Начнешь с ним по-серьезному разговаривать, а он давай всякую белиберду молоть: тирли-мирли... трум-бум-бум... - дескать, о чем с тобой, старым ослом, толковать? А не то скажет: "Вот что, пупсик! Воспитывать меня надо было раньше, этак четверть века назад. Сейчас мне, мил человек, тридцать с гаком, сам как-нибудь о себе подумаю".

- Нехорошо. Это он в армии огрубел?

- У него такая точка зрения: родители - это бросовый хлам, самое подходящее место для них - на кладбище, совесть, справедливость, свобода и так далее и так далее - это все пугала, чтобы народ в страхе держать, это все боженьки, на которые лоб крестят. "А что же есть?" - спрашиваю. "Есть я, говорит, мой живот, который требует пищи, мой мозг, который должен смекать..."

- Нахватался! Импорт, сплошь импорт! Сначала я так понял, что у вас чисто семейные разногласия. Оказывается, дело обстоит значительно хуже. Но пока - я вижу одни слова.

- За словами следуют и дела. Если бы он не презирал меня да не был уверен, что я из чисто животной привязанности к своему детищу не пикну, он был бы осторожнее. А то придут к нему какие-то темные личности, покажут глазами на меня, а он только бросит: "Папахен". Те сразу и успокоятся одного, мол, поля ягода, sapienti sat. Правда, после того уйдут в комнату сына и двери закроют. Но оружие-то я видел, как они в университетский подвал возили. Расчет у них тот, что кому придет в голову университет подозревать? А у меня квартира, видите ли, при университете. И еще кое-что видел. Дома-то боялся писать, а уже здесь, в Москве, на вокзале притулился в почтовом отделении, будто телеграмму составляю, и вкратце набросал.

- Хорошо. Спасибо. Я ознакомлюсь.

- Я, знаете ли, интеллигент старой формации, у меня все сложно получается. Думал, думал, прикидывал и так и сяк и решил, что молчать не могу. Кто знает, может быть, потому и убийца Котовского на свободе, что там эта шайка орудует? Может быть, все это связано одно с другим?

- Понимаю, как вам было трудно. Поступили вы правильно, честно. Только вот... не лучше ли вам повременить с возвращением домой? Все никуда не ездили и вдруг катнули в Москву! А? Они не будут ничего уточнять, малейшее подозрение - и вам будет худо. Как вы думаете?

- Я уехал, никого не извещая. Сказал только соседке, что еду лечиться, подозреваю рак.

- Ну так это же блестяще! Умница! Вот мы и положим вас в больницу на исследование.

- Стоит ли труса праздновать? Я ведь не из робкого десятка. Вы не смотрите, что выгляжу рамоли. Я спортом занимаюсь. Не боюсь я их. Ей-богу, не боюсь.

- Видите ли, народная мудрость гласит, что богу молись, а к берегу гребись. Да и для нас, Зиновий Лукьянович, удобнее, если мы будем знать, что вы в безопасности.

- Если для пользы дела, я готов. Но вы прикиньте-ка: не встревожит ли эту публику длительный мой отъезд? Не поспешат ли они попрятать концы в воду?

- Конечно, можно послать вашему сыну письмо главного врача... Нет! Вот что я скажу. Поезжайте и везите с собой справку из больницы - это мы приготовим, - справку, что вы нуждаетесь в операции. Приедете, покажете, посоветуетесь: боюсь, мол, под ножом умереть, не знаю, как и поступить...

- Сын скажет: "Надо быть дураком, чтобы что-то еще думать! Раз врачи говорят, значит, ложись". Да. Звучит убедительно. Еду.

Они еще долго беседовали. Менжинский вызвал двух своих помощников. Уточняли адреса, имена. Внимательно разобрали заявление, составленное Кирпичевым. Тем временем принесли и справку из больницы - на больничном бланке, все как полагается.

- Переночевать есть где?

Оказывается, у Кирпичева в Москве родня. Кирпичев сообщил и адрес.