Я спрашиваю маму, бывает ли, что человек, о котором имеешь определенное представление, вдруг меняется, было ли неверным это представление о нем или ты сам изменился? Я не меняюсь, говорит она, твой отец немного изменился. Я думаю, что мужчины меняются. Только мужчины? Да, отвечает она и тут вспоминает о чем-то, что причиняет ей боль. Не об отце, а о другом, за которым она ухаживала в годы войны, когда еще была в госпитале медсестрой, она добровольно бралась за самые трудные случаи, ноги ее были стерты, потому что ей выдали слишком маленькую обувь, подходящей для нее во время войны не нашлось, она проводила тогда ночи напролет в тесных туфлях, выхаживая умирающих из палаты смертников, и среди них был один, который писал ей такие романтические письма. А когда он вылечился после ранения, он стал посылать ей к Рождеству поздравления, сопровождая их годовыми отчетами о волнениях и крупных событиях, о мотоциклах, которые отправляла в США его предприимчивая жена, в то время как он, забившись в свой кабинет, ломал голову над организационными усовершенствованиями и обеспечивающими экономию новшествами, а прежде он посылал ей томики лирических стихов, всякий раз с вложенным внутрь своим стихотворением. Теперь он гонялся за мелкими аферистами и торчал на заводе "БМВ", сообщая о производственных мощностях "опеля", "фольксвагена" и "форда", и что нужно преодолеть застой, и что он сам все еще водит свой старенький "фиат", и что его жене опять пришлось поднимать и фиксировать опустившуюся почку, и она себя прекрасно чувствует, и что после консультации за двадцать марок его целых три месяца не беспокоили дивертикулы кишечника, и что у него в саду есть кусты сирени и розы "Форсайт", за гараж он платит ежемесячно триста пятьдесят немецких марок. Этот человек изменился, говорит мама, но, возможно, таким его сделала жена. Ведь в его письмах она никогда не шлет привет. Может быть, поэтому? Но во время войны был еще один человек, которого спасла мама, и он хотел на ней жениться, однако мой папа счел, что это невозможно и что он поднимет маму до себя, и они обручились во второй половине первой половины дня, когда мама была без сил после операции с ампутацией ноги, тут папа и влюбился окончательно в медсестру со стертыми ногами. Когда мама думает, что ее никто не видит, у нее опускаются углы рта. Ей кажется, что я не слушала. Вино виновато, что она так много говорила и даже поплакала. Бабушка говорит, что грусть без причины наступает часто, но с возрастом приходит и умиротворение, потому что тот, кто стар, уже ничего для себя не желает, и все, чего он не желал, остается позади.

А когда у Альберта действительно прием больных, ведь не может же он допустить, чтобы из-за меня умирали люди или все-таки из-за меня он мог бы?

тогда я ложусь на кровать, приоткрываю створку окна и уличный шум доносится, как сонное бормотание, каждая машина, которая проезжает мимо, серого цвета, солнечные лучи собираются в пучки и пробиваются сквозь занавески, сознание уходит, соскальзывает в вакуум, как смерть, уже больше не страшно, и тут раздается телефонный звонок, свекровь собирается за покупками в Линц и спрашивает, не нужно ли чего-нибудь. Я тоже еду, в автобусе сидят школьники, и вокруг них распространяется тот особый запах, который отличал и нас самих, когда мы были детьми. Как хорошо быть школьником и не знать, насколько опасно жить, а в Линце я покупаю черное белье, чтобы придать новый смысл жизни. При примерке каждой вещи продавщица утверждает, что она носит то же самое, она должна смотреть на меня спокойно: Альберт заклеймил мои плечи синяками. Я принадлежу ему. Под его губами мои груди стали больше. Его опытность, его повеления, мое послушание, его иди! иди же наконец! Он решает, как далеко можно зайти. Но нельзя устанавливать пределы, подтверждается это тем, что я об этом постоянно думаю, и еще тем, что из-за Рольфа у меня комплексы. Для Рольфа все женщины нормальны, только я - нет. Альберт говорит, что нет ненормальных женщин, есть только тупые мужчины, и что подъем происходит в тебе самом, как раз когда ты об этом не думаешь, оно и происходит, и что для женщины и без кульминации все тоже прекрасно. Он любит мою веселость. Я покупаю все, что черного цвета. Продавщица думает, что в этом есть и ее заслуга. Моя веселость происходит от того, что я радуюсь веселости Альберта. Блиц может бегать под стеной тюрьмы в городском парке, хотя это запрещено. Мы упраздним все запреты. От соблюдения одних только запретов люди становятся похожими на индюков и коршунов. Я пишу письмо Альберту: давай покончим с ложью! Не используй одновременно руль и меня, когда мы едем в машине! Но это письмо никогда не будет отправлено. Я увязаю в скомканных фразах, потому что Альберт любит мою сдержанность.

Есть несколько дорог. Одна ведет на запад из города, мимо кафе "Лихтенауэр", к мосту через городской ров. Раньше там стояла башня, еще видны опоры фундамента. Когда-то башня сгорела. Перейдя объездную дорогу, попадаешь на стоянку. Огромная стоянка для нескольких автомобилей. Эта улица была проложена с расчетом на туристов, потому что наш маленький городок лежит на границе с Чехословакией, и вдруг появилось ощущение, что мы - пограничная страна, возникло движение туда и обратно из Чехии, как здесь говорят. Нужно было создать автостраду. Наши коммерсанты ожидали большого оборота. Потом границу опять закрыли, и осталась только обходная дорога. Она ведет мимо монастыря Братьев Марии. Здесь тропинка для прогулок раздваивается. Я могу подняться по морщинистой песчаной тропинке мимо Святого Петра, мимо садов и вилл или обойти стену монастыря и попасть на территорию "за Марией", к небольшим огородам, одноквартирным домикам, лугам, спортплощадке, старушечьим скамейкам. Я знаю здесь каждый камень и каждый пучок травы, здесь всегда встречаешь одних и тех же людей, голоса, манеры, здесь Карл однажды зимним вечером прижал меня к себе и попытался поцеловать. Овладей мной, думала я, но он извинился и еще написал письмо, чтобы извиниться во второй раз. Здесь некто по имени Рольф засунул свою потную руку в вырез моего платья, а там еще ничего не было, с помощью бумажных носовых платков я создавала некоторую видимость, и поскольку я оттолкнула тринадцатилетнюю руку, Рольф счел меня добродетельной. Может быть, так оно и было. Позади монастыря Братьев Марии сидят те, кто по очереди умирает, и не знаешь, кого как звали, когда слышишь: этот тоже уже умер, эта не перенесла очередного воспаления легких. Кому-то, однако, везет, и тогда каждый знает: это тот, с желтой палкой, у него всегда так дрожали руки, это та, в клетчатом платке, при ней всегда была лохматая собака.