Приходский священник собирался благословить участников церковного хора, который должны были сегодня ходить по домам и славить Христа, а сейчас они стояли в гостиной священника. От их одежды исходил горьковатый и возбуждающий запах метели. В комнате было уютно, чисто, тепло, и пока хористы не вошли туда все в снегу, в ней приятно пахло. Они знали, что мистер Эплгейт сам убирает комнату, потому что он холостяк и экономку не нанимает, не желая допускать в свое святилище женщин. Он был высокого роста, со странным, даже каким-то стильным изгибом спины, который соответствовал округлости нижней части его живота; живот этот он носил перед собою величественно и удовлетворенно, словно в нем хранились деньги и ценные бумаги. Время от времени мистер Эплгейт похлопывал себя по животу - своей гордости, своему другу, своему утешению, своему сосуду греха. Когда он был в очках, то производил впечатление дородного и милостивого священнослужителя, но, когда снимал их, чтобы протереть, оказывалось, что взгляд у него проницательный и усталый, а дыхание отдает джином.

Он вел одинокую жизнь, и чем старте становился, тем сильнее одолевали его сомнения насчет святого духа и девы Марии, и он в самом деле пил. Когда он принял здешний приход, старые девы вышили ему епитрахиль и украсили рисунками его молитвенники; однако когда выяснилось, что он к их знакам внимания равнодушен, они стали требовать от приходского совета и от епископа, чтобы его уволили как пьяницу. По в ярость их приводило не его пьянство. Их женские чувства были прежде всего оскорблены его притязаниями на безбрачно и решительным нежеланием жениться; и они жаждали увидеть его опозоренным, лишенным духовного сана, несущим свою кару, гонимым по Уилтон-трейс мимо старого фармацевтического заводика до самых границ поселка. В довершение всего мистер Эплгейт с недавних пор начал страдать галлюцинациями. Ему казалось, будто, причащая, он слышал, о чем молились и чего просили его прихожане. Их губы не шевелились, и он знал, что это галлюцинация, своего рода безумие, но, когда он шел от одной коленопреклоненной фигуры к другой, ему мерещилось, будто он слышит, как они спрашивают: "Господи всемогущий, продавать мне несушек или нет?", "Надеть мне зеленое платье?", "Срубить мне яблони?", "Купить мне новый холодильник?", "Послать ли мне Эммита в Гарвардский университет?".

- Выпей сне в память о том, как кровь Христова пролита была за тебя, и вознеси благодарность! - говорил мистер Эплгейт, надеясь избавиться от этой навязчивой иллюзии, а в ушах у него все звучало: "Поджарить мне на завтрак колбасу?", "Принять мне таблетку от печени?", "Купить мне "бьюик"?", "Подарить мне Элен золотой браслет или подождать, пока она станет старше?", "Покрасить мне лестницу?". У него было такое чувство, будто все возвышенные человеческие переживания - обман, будто вся людская жизнь есть лишь цепь мелких забот. Покайся он в грехе пьянства и в том, что серьезно сомневается в существовании вечного блаженства, пришлось бы ему кончить наклеиванием почтовых марок в каком-нибудь епархиальном управлении, а он чувствовал себя для этого слишком старым.

- Боже всемогущий, - сказал он громко, - благослови сих рабов твоих, славящих рождество единородного сына твоего, ему же с тобой, о всемогущий отец, и с духом святым да будет честь и слава и ныне, и присно, и во веки веков. Аминь!

От благословения исходил явный запах можжевельника.

- Аминь! - отозвались хористы и спели стих из "Christus Natus Hodie" ["Днесь Христос родился" (лат.)].

Они были так поглощены и обезоружены пением, что их лица казались необычайно открытыми, как распахнутые настежь окна, и мистеру Эплгейту доставляло удовольствие заглядывать в них - в это мгновение они казались такими разными. Ближе всех к священнику была Гарриет Браун, которая служила в цирке и пела романтические песенки во время представления живых скульптур. Она была замужем за каким-то шалопаем, и теперь ей приходилось содержать всю семью, выпекая торты и пироги. Жизнь ее была сурова, и бледное лицо ее было отмечено суровостью. Рядом с Гарриет стояла Глория Пендлтон, отцу которой принадлежала мастерская по ремонту велосипедов. Они были единственными цветными в поселке. Десятицентовое ожерелье на шее Глории казалось бесценным сокровищем: она облагораживала все, к чему прикасалась. Ее красота не была первобытной или дикой, это была красота необыкновенного аристократизма, она как бы оттеняла пухлость и бледность Люсиль Скиннер, стоявшей справа от Глории. Люсиль успела пять лет проучиться в музыкальной школе в Нью-Йорке. Ее обучение, по подсчетам, стоило около десяти тысяч долларов. Ей сулили карьеру оперной примадонны, а чья голова не закружится при мысли о "Сан-Карло" и "Ла Скала", о громовых овациях, кажущихся нам самой прекрасной и самой сердечной улыбкой, которую способен подарить мир! Сапфиры и мех шиншиллы! Но, как всякий знает, стезя, ведущая к славе, запружена людскими толпами, и на ней преуспевают те, кто неразборчив в средствах. А поэтому Люсили пришлось вернуться домой и честным трудом зарабатывать на жизнь, давая уроки игры на фортепьяно в парадной гостиной своей матери. Ее любовь к музыке - это в равной мере относилось к большинству хористов, подумал мистер Эплгейт, всепоглощающая страсть, приносящая одни только разочарования. Рядом с Люсилью стояла миссис Коултер, жена местного водопроводчика. Она была уроженкой Вены и до замужества работала швеей. Это была хрупкая смуглая женщина с темными кругами под глазами, словно от копоти. Подле нее стоял старый мистер Старджис; он носил стоячие целлулоидные воротнички и широкие парчовые галстуки и не упускал случая публично петь с тех самых пор, как пятьдесят лет тому назад был принят в певческий клуб своего колледжа.

Позади мистера Старджиса стояли Майлз Хауленд и Мэри Перкинс, которые собирались весной пожениться, но уже с прошлого лета были любовниками, хотя никто об этом не знал. Он впервые раздел ее во время грозы в сосновой рощице за Пасторским прудом, и с тех пор Они все время только об одном и думали: где и когда в Следующий раз? С другой стороны, они проводили свои дни в мире, освещенном умными и доверчивыми лицами их родителей, которых они любили. Майлз и Мэри с утра отправились на Баском-Айленд, позавтракали на открытом воздухе и целый день не одевались. Это было восхитительно. Или они совершили грех? Вдруг им суждено гореть в аду, трястись в лихорадке, изнывать в параличе? Вдруг его убьет молния во время игры в бейсбол? Позже, в этот самый сочельник, он будет прислуживать в алтаре при святом причастии в белоснежном и алом одеянии; делая вид, что молится, он будет искать взглядом в темной церкви ее профиль. Ежели принять во внимание все те обеты, что он дал, такое поведение могло бы показаться мерзостным грехом, но какой же это грех? Ведь если бы его плоть не вдохновила дух, он никогда бы не узнал этого ощущения силы и легкости во всем теле, этой полноты сердца, этой безусловной веры в радостную весть о рождестве Христовом, о звезде на востоке и о поклонении волхвов. Если он проводит ее домой из церкви в самый разгар бурана, ее добрые родители, глядишь, предложат ему остаться переночевать, и тогда она сможет прийти к нему. Мысленно он слышал скрип ступенек, видел белизну подъема ее ноги и, в своей святой невинности, думал, как же он чудесно устроен: может одновременно и Спасителя славить, и ножку своей возлюбленной созерцать. Рядом с Мэри стоял Чарли Андерсон, обладатель необыкновенно нежного тенора, а около него - близнецы Бассеты.