Холод постели проник внутрь Мелика Ахмедли. Но он вспомнил бабочку Захру: за тысячу лет сколько же миллионов, а может быть, миллиардов поколений бабочки Захры придут в мир и уйдут из мира, а возможно, род прекрасной бабочки Захры совсем прекратится. И в полночь, в собственной постели, в спальне квартиры в пятом микрорайоне, Мелик Ахмедли вдруг совершенно неожиданно увидел малюсенькое событие глазами бабочки Захры, ощутил его ее чувствами.

... Прекрасная бабочка, наслаждаясь солнечным теплом, радостно перелетая по желтым, фиолетовым, оранжевым, коричневым, голубоватым цветочкам, ярко-зеленым травам на лугу, присела на нежный лепесток алого мака, сложила крылышки, прислушалась к звукам.

Прекрасная бабочка слышала не только пение соловья, но и песенки насекомых, жучков, букашек, всю песню луга, травы и солнечных лучей.

Пришли два охотника, сели передохнуть на лугу около прекрасной бабочки и не заметили ее на лепестке мака неподалеку.

Один из них сказал:

- Есть легенда, будто пророк Моисей, проживший четыреста лет, обитал в хижине близ горы Синай. Однажды люди упрекнули его: "Отчего ты себе дом не построишь?" А Моисей ответил: "Жизнь и так коротка, чтобы тратить ее на строительство дома!..."

Второй грустно ответил:

- Верно... Хорошо сказали предки, жизнь - это иголка с очень короткой ниткой...

Охотники повздыхали, встали и продолжили путь. Прекрасная бабочка, присевшая на лепесток мака, смотрела, смотрела вслед охотникам и сказала:

- Неблагодарные люди...

Жизнь прекрасной бабочки длилась всего три дня, и из трех дней два уже остались навеки в прошлом, в недосягаемом, недостижимом далеке.

... Ветер сотрясал стекла в окнах спальни, Таира была неспокойна, поворачивалась с боку на бок, и Мелик Ахмедли, глядя на ее белое лицо, едва различимое в темноте, думал, что через какое-то время, равное мгновению ока в сравнении с тысячелетием, Таиры не станет на свете, потом уйдут из мира Адыль, Кямиль, Айтен, Захра, потом их дети, потом внуки, внуки внуков... Это было похоже на темный тоннель, по которому бежишь, бежишь, хочешь выйти наружу, но туннель никак не кончается. У Мелика Ахмедли давило сердце и теснило дыхание, когда он воображал себе детей одного за другим, имя за именем и думал, что через пятьдесят лет, шестьдесят лет, пусть даже через сто лет ни Адыля, ни Кямиля, ни Айтен, ни Захры на свете не будет, а сам он все будет жить и жить, сначала дедушкой, потом прадедушкой, потом родоначальником чужих и незнакомых людей. Сердце колотилось все чаще, и Мелик Ахмедли сел в холодной кровати.

Опять вспомнились прищепки, удерживающие зеленую шелковую накидку на теле Амины, и Мелик Ахмедли подумал, что сам теперь нечто вроде тех деревянных прищепок: люди приходят и уходят, потому что они, как Амина, смертны, а он, как деревянная прищепка, остается навсегда...

И бедный Ибрагим однажды уйдет, зайцами займется другой ученый, потом и он уйдет, и долговязый Джафаргулу уйдет, и профессор Фазильзаде, даже Муса Багирли - все уйдут из мира, а Мелик Ахмедли останется и когда-нибудь даже забудет об этих людях, потому что столько людей удерживать в памяти без конца, наверное, невозможно, наверное, он и детей своих забудет, станет путать Кямиля с Айтен или Захру с Адылем, потому что и Адыль, и Кямиль, и Айтен, и Захра останутся в далеком, очень далеком прошлом... Мелик Ахмедли почувствовал себя виноватым, как будто совершил чудовищное предательство.

Таира опять повернулась во сне, и Мелик Ахмедли внимательно посмотрел на жену: чем она обеспокоена, почему встревожена, какая забота ее волнует?

Все заботы и волнения обыкновенных людей показались Мелику Ахмедли маленькими, незначительными, он даже подумал, что они от неблагодарности...

Снова вспомнились совершенно пустынные улицы, по которым он шел ночью, сойдя с трамвая, и подумалось, что дорога тысячелетней жизни такая же пустынная, безлюдная, одинокая...

Мелик Ахмедли больше не мог оставаться в спальне, он прошел на кухню, взял сигарету, надел плащ на пижаму и вышел на балкон, прикурил под плащом, и пальцы, когда он затягивался, дрожали у него, как у Ибрагима на похоронах.

Мелик Ахмедли так разволновался, что даже тело его, в одно мгновение помолодевшее, поздоровевшее, не справлялось с волнением.

Все окна в домах были темными, и в этот миг ни один из спящих за теми темными окнами людей не знал, какая сейчас тоска в глазах Мелика Ахмедли.

Снова вспомнилась одинокая пальма в далекой пустыне. Не превращается ли он сам понемногу в такое же одинокое дерево.

Он так и не уснул в ту ночь, и утром Таира, кажется что-то почувствовав, пристально посмотрела на мужа и спросила:

- Что с тобой случилось?

Мелик Ахмедли сказал:

- Ничего.

Как всегда, он позавтракал хлебом с сыром и чаем. Посмотрел на балкон ветер как будто поутих. Он отвез Захру в садик, поехал в институт, поставил машину во дворе рядом с машиной Мусы Багирли (карбюратор Мусы за ночь, как видно, сам исправился...).

Ночью ветер распахнул форточку в лаборатории, где работал Мелик Ахмедли, и свалил на пол засушенных бабочек, пришитых к белым листам бумаги, некоторые бабочки смялись, у других обломались крылышки, оторвались лапки.

Весь день Мелик Ахмедли пытался их реставрировать, под микроскопом приклеивал обломившиеся крылышки, оторвавшиеся лапки и все делал так тщательно, так умело, что человек, не знавший, какую беду наделал в лаборатории ветер, никогда бы о ней и не догадался.

Он работал не разгибаясь, а в ушах все время звучал сейгях, который вчера над телом бедной Амины играл тарист Абдулла. Голос тара просачивался откуда-то издалека. Мелик Ахмедли знал, что в окрестностях института сейгях некому играть, он звучит в душе Мелика Ахмедли, он - слабое отражение вчерашнего дня, как промокашка впитывает чернила, нет, не чернила, а чистейшую прозрачную воду, так все тело, душа, мысли Мелика напитаны сейгяхом.

День кончился - и Мелик Ахмедли полностью завершил тончайшую реставрацию. Бабочки опять были прекрасны. Разве так сумели бы восстановить их технические работники? Конечно нет. Такое дело никому нельзя было доверить, поэтому все с начала до конца он исполнил сам.