В случае ничейного исхода будут вручены одинаковые призы.

Уходящая из жизни Дая. Как красиво звучит эта фраза. Эвфемизм, стоит чуть не доглядеть — и из этого вырастает уже целая поэма. Только вот как-то не хочется мне писать поэму на смерть собственной жены.

Я очень ясно все помню. Это было незадолго до конца. Мы ехали в нью-йоркской подземке. Кто ее обслуживал, кто водил поезда — не знаю; городские власти к тому времени давно уже перестали заниматься транспортом. Да там почти никто и не ездил, кроме людей, вроде нас, кому еще надо было куда-то добираться, да самих себя добивавших дуриков: те и вовсе не имели противогазов. Так вот, напротив нас сидела семья пуэрториканцев. Их было шестеро. Все они плакали. Вдруг Дая схватила меня за руку, я повернулся к ней, начал что-то говорить… Она только покачала головой. Ее голубые глаза были полны слез, а брови так плотно сошлись над переносицей, что казалось, они вот-вот раздавят друг друга. И еще, помню, я обратил внимание на ее волосы: они свисали мокрыми, грязными сосульками. А раньше, бывало, когда Дая расчесывала их — будто золотое сияние вспыхивало.

— Мне кажется… Любимый, я… эй, я больше не могу дышать! воскликнула она.

Я все это помню. Черт побери, вот сейчас я написал это и сразу мурашки по телу, — прямо как тогда; это нынешнее ощущение ничуть не лучше того, прежнего.

— Слушай, не знаю… Успокойся, постарайся дышать медленно и ровно. Выйдем на следующей…

Привстав, она попробовала потянуться, тряся головой и плача. Дая то всхлипывала, то задыхалась от удушья. Она хватала воздух немеющими пальцами, будто пытаясь уцепиться за него, вырвать оттуда хотя бы глоток жизни — и все это время я беспомощно стоял как будто это все происходило не со мной, как будто я все это видел в кино. С Даей этого просто не могло случиться. С кем-нибудь в книге — ради бога, но только не с Даей. В конце концов она вся изогнулась, ее вырвало. Что же было делать? Я держал ее за руку, гладил ее, наверное, я тоже плакал. Конечно же, она не могла больше дышать через противогаз: маска была забита рвотой. Дая сорвала и отбросила ее. Я попытался отдать ей свою, но она отвела мои руки.

Лицо Дай побагровело и все покрылось лиловыми пятнами. Она дико взглянула на меня, ее губы что-то прошептали. Как будто ища опоры, Дая прижалась ко мне, глаза ее устало закрылись, и голова бессильно упала мне на плечо.

Люди, сидевшие напротив, отвели глаза. Все восемь остановок они избегали встречаться со мной взглядом, будто бы все это происходило лет пять назад и я был нью-йоркским пьянчужкой, всем своим видом смущавшим их.

Так мы и ехали, пока не вернулись обратно на Манхэттен. Все это время я держал Даю на коленях. Когда мы доехали до Четвертой улицы, я взял ее тело на руки и вышел из вагона. Я не очень сильный, но все же смог донести ее до угла Шестой авеню и Восьмой улицы. Вокруг не было ни души, небо слегка отсвечивало зеленым. Мне часто приходилось останавливаться, чтобы передохнуть.

В конце концов я дошел до книжного магазина «Марборо» на Восьмой. Ну да, там-то мы впервые и встретились. В среду, 15 ноября 1967 года. Я тогда там работал. Это было не так давно.

В магазине я смахнул с прилавка весь мусор и книги, громоздившиеся на нем, и аккуратно положил на освободившееся место ее тело.

Под голову ей я подложил два толстых справочника книжных новинок. Как бы мне хотелось, чтобы она лежала здесь вместе с Джорджи, но я понятия не имею, что сделали с тельцем нашего ребенка. Подумав, я вложил в ее руку экземпляр своего первого романа. Я поцеловал ее.

Вот. Это была Дая, моя жена: 3 сент. 1945 — 15 нояб. 1967.

Мне нужно было все это высказать. Не знаю, какую реакцию этот рассказ вызовет у вас. Конечно уж, никаких эмоций (черт, сейчас даже у человека такой рассказ не вызвал бы никаких эмоций; правда, людей уже не осталось), и мне никак не придумать ничего, что могло бы заменить их для вас. И вот теперь умер мой ребенок, моя жена и… я тоже. И вообще, вы знаете, что-то я от этого всего очень разволновался.

Но мне бы не хотелось, чтобы вы подумали, будто я начинаю самого себя жалеть. Я ищу не жалости. Жалостью не надышишься.

Пустая полицейская машина,
И на ее красном фонаре отдыхает
Белая бабочка!
Джо Алек Эффинджер, 15.11.67

Вот, весеннее хокку. И чуть-чуть лицемерное. Лучше всего хокку получаются, когда пишешь их мгновенно, на одном дыхании; это как моментальная эмоциональная зарисовка твоего состояния. Ну вот, сейчас вокруг горы брошенных машин, а вот бабочек я уже давно не видел. И не думаю, что увижу когда-нибудь.

Это стихотворение как будто и не мое. Вся его ирония биоэкономическая; это сейчас, а вот пять лет назад все только и делали, что занимались политикой.

Не бывает полицейского рядом, когда он нужен.

Наступает новое время.

Солнце больше не встает на востоке. Просто небосвод перестает быть черно-коричневым и постепенно приобретает какой-то болезненный цвет, похожий на смесь яичного желтка с пеплом. Это не очень заметно, и если вы невнимательны (я сам невнимателен), то скоро теряете всякое представление о времени. И так проходят дни, потом недели. Я думаю, о месяцах мне заботиться не придется.

В последнее время я много бродил по городу, жил в нашей старой квартире на Восемьдесят седьмой улице. Просто, чтобы вспомнить былые времена. Но сейчас направлюсь-ка обратно в центр, как тот старый огромный слон, с трудом топающий за своей последней наградой, ищущий то легендарное кладбище, где когда-нибудь найдут его кости.

Обратно в центр. Положу-ка свои старые, уставшие косточки на тот прилавочек. Как раз вовремя. Погляжу на свою девчонку. Как она хороша!

Черные Всадники скачут по миру, делают свое дело, приближают Апокалипсис. А я остаюсь на Вест-сайде. Если б я увидел хоть кусочек моста Куинсборо на востоке, я б от счастья просто одурел. Это все, что мне нужно.

Ну, пожалуйста, останься со мной, Диана. (О, дорогая, ты самая, самая…)

Ух! Надо бы пойти прилечь немножко.

Кажется, я схожу с ума.

Только что перечел всю эту чепуху. Да, плохи дела! Эй, вы, там! Вы, в своем непробиваемом протеино-хитиновом панцире. Да, вы. Гомоптеры чертовы, наследники земли. Эй, нравится вам, что происходит? У меня, вот, все горло воспалено, а до шеи, подмышек и паха вообще не дотронуться.

Кстати, а вы знаете, что такое пах? Нет? Ну, пусть вам об этом кто-нибудь другой расскажет. Пусть это останется для вас неразрешимой загадкой истории. Как тайна египетских пирамид.

Кстати, может, я уже заразился какой-нибудь гадкой болезнью от этих вот ползающих по мне жучков, потомками которых в один прекрасный день вы окажетесь. Огромное спасибо. Хотя — хоп — этот вашим папой уже не станет. Отползался.

Я тоже.

Скорее возьмите ножницы, вырежьте это, подпишите и направьте своему конгрессмену:

Уважаемый конгрессмен!

Я поддерживаю любое грабительское истощение наших невосполнимых природных ресурсов.

Очень Вас уважающий /подпись/ ______

ЗАВТРА ПОЗДНО! СДЕЛАЙ СЕГОДНЯ!

(Недействительно там, где противоречит закону, ограничено лицензиями или облагается налогом. Использовать до 15 ноября 1967 года.)

А вообще-то сейчас я чувствую себя лучше и начинаю понимать, что все не так уж плохо. Вероятно, я преувеличивал собственные беды. Ведь в моем положении последнего человека на земле есть и свои преимущества. Решена наконец транспортная проблема; быстрый рост населения прекратился; у меня очень интересная должность, которая позволяет работать в любое удобное время с периодическими отгулами, ну и все в том же духе; брат больше не поднимет меч на брата, и я могу достать отличные билеты на любой спектакль…

Нынешняя катастрофа еще до того, как она наступила, как нам кажется, в немалой степени пострадала от восторженных статей, опубликованных в прессе. Но как бы то ни было, я уверен, что в этом спектакле осталось еще достаточно задора, чтобы произвести впечатление на самого утонченного и пресыщенного критика. И уж несомненно стоит потратить время на внимательный анализ данной постановки.