Изменить стиль страницы

И вот, на празднике у капитана Асадчего, Александр нарушил запрет. Вжимаясь в стену за своим сквозным укрытием, этажеркой, он испытывал ужас. Они все пели, но уже охрипшими голосами, и каждое мгновенье отец мог оглянуться над своим погоном: «Ты чего это там? Подойди-ка!» С «Макаровым» выйти из укрытия он не мог. Но не мог и обратно его в кобуру, потому что восторг был сильнее ужаса. И чем больше он сливался с пистолетом, тем все восторженнее и восторженнее было ему. Но как же все-таки быть?…

Уже клевали носом женщины, уже офицеры добили вторую поллитру, и капитан Асадчий, кулаками сжимая распахнутый на волосатой груди китель, пел и плакал:

Черный ворон, черный во-о-орон,

что ты вьешься надо мной?…

как вдруг явилось решение.

Александр сползает по стене. Осторожно кладет пистолет на крашеную половицу и задвигает под этажерку. Глубоко – пока входит рука. «Когда об этом забудут и капитану Асадчему выдадут другой – у них их много, – постучусь к ним, что-нибудь почитать… Вот эту: «И один в поле воин»… Дольд-Михайлика… И унесу тебя».

Ночью к ним негромко постучались. Плачущим голосом жена капитана Асадчего произнесла что-то в коридоре, и Александр притворился спящим. Вдруг всё всполошилось. Сквозь веки вспыхнул свет. Александр приоткрыл глаза и сразу понял, что капитану Асадчему капут. Как Чапай, окруженный беляками, как перед расстрелом, капитан стоял посреди их комнаты – босой, с голубыми венами на ногах, с мозолями, натертыми сапогами, с болтающимися штрипками галифе, которые, по-индюшьи раздуваясь над коленями, без сапог выглядели так, что было больно смотреть. Он был в белой полотняной рубахе, растерянно выпущенной поверх галифе, и руки его набрякше свисали. Полураздетые, как в предбаннике, вокруг него стояли его жена, мама и протрезвевший папа Александра.

Стояли и смотрели на капитана Асадчего.

– Может, он его у полюбовницы забыл? – предположила капитанша. – Да боится сознаться?

Мама и папа Александра переглянулись.

– Ты нам откройся, Вань, – вдохновленная этой последней надеждой, взмолилась жена капитана. Розовая австрийская комбинация с уже пооторвавшимися кружевами была на ней в обтяжку. Она протянула к мужу руки, приоткрывая сверкающие от пота волосы под мышкой. – Ты, может, с дежурства идя, свернул на другой огонек? А там обронил его как-нибудь невзначай?

– А, Иван? – поддержал папа Александра. – Дело житейское, с кем не бывает.

Мама перевела взгляд на папу.

– Что ты этим хочешь сказать?

– Помолчи! – оборвал отец. – Говори, Иван.

Капитан Асадчий всхлипнул.

– К-какой там огонек. Если бы! Теперь мне только под трибунал, товарищ майор. А лучше – в петлю! Чтобы, значит, честь офицерскую спасти. – Он взвел глаза, с треском надрывая на себе рубаху. – Черный ворон, весь я твой!

И тут Александр заплакал, и все, кроме капитана Асадчего, который тоже плакал, посмотрели на мальчика – как он откидывает одеяло, как он спускает на пол ноги. И двинулись за ним – он был в ночной рубашке до пят, – босые, в комнату капитана, где зиял пустой шкаф, а из чемоданов все австрийское было вывалено прямо на пол и голая лампочка безжалостно освещала запачканные багровым тарелки вкруг трех пустых бутылок – мрачно-зеленых – и одной из-под шампанского.

Александр опустился на колени, вынул «Макарова» и, прижав его к сердцу, разрыдался.

УЛИЧНОЕ ДВИЖЕНИЕ В ПЯСКУВЕ

Дома офицерского состава – ДОСы – были построены после войны немецкими военнопленными. Домов было четыре. Они находились на самой окраине Пяскува – городка, основанного на крутом берегу Немана тысячу лет назад. Этот город принадлежал то Литве, то Польше, то России, то снова Польше, но на этот раз, после Победы, раздвинувшей наши границы, польским быть перестал, с чем исконное население его как-то быстро свыклось – быть может, в силу того, что и сама Польша в известном смысле себе уже не принадлежала. Вот уже с десять лет Пяскув был нашим. Штаб Армии находился в центре; вокруг, подтянутые к самым окраинам, были расквартированы части. По праздникам город расцвечивался нашими красными флагами.

С другой стороны – все так же посреди Пяскува – высился костел, на высокой паперти которого Христос сгибался под тяжестью мраморного креста, и на воскресную мессу сюда по-прежнему стягивались на подводах нарядно одетые крестьяне из окрестных деревень. После мессы подводы, гремя по торцам, съезжались на рынок. Это был изобильный город, Пяскув. В Ленинграде, например, Александру никогда не давали целое яблоко сразу, только половинку. Здесь же яблоки, а перед этим вишни, покупались ведрами. И крестьяне кланялись, принимая деньги, и называли маму «пани офицерова».

В Ленинграде они теснились в маленькой комнатке вчетвером; здесь же не сразу, но вскоре им дали двухкомнатную квартиру. И мама наняла домработницу, краснощекую девушку Ядзю. А вдобавок ко всему у них еще и машина появилась. «Виллис». Не собственная, правда, но машина им была положена: всегда можно было снять трубку телефона и повелеть к такому-то часу машину гвардии майора Гусарова к подъезду.

Так что 1 сентября – первый раз в первый класс – Александр не пошел, а поехал в школу.

Но уже на следующий день от машины он отказался наотрез.

– Это что еще за глупости? – спросила мама. – А ну влезай!

Но он не влез. Взялся за лямки ранца, обежал угол и отправился в школу пешком – по длинной обулыженной улице Скидельской, за высокими кирпичными стенами которой на другой стороне уже рычали невидимые танки, мимо запертых ворот рынка, через мост над железной дорогой, а потом налево, тянущейся над откосом пустынной улочкой с проваливающимися плитами, с травой, заброшенно вылезшей между торцами, а потом направо, под глухую и высокую замковую стену тюрьмы, за углом которой Александр исчезал в лабиринте средневекового сердечка Пяскува, где улички были такие тесные и даже в солнце темные, что машины сюда и не совались. Объезжали. А их, машин, на всю школу было две – серая «Победа» первоклассника Понизовского, сына полковника-особиста, и роскошный – ощерившийся зеркальным никелем – черный «ЗИМ» первоклассника Аракчеева, чей отец был здесь величиной абсолютной: Командующим Армией.

Остальные приходили пешком. Даже те, кто жил не на этом высоком берегу, а за Неманом, на противоположном низком, ще лежала худшая, не каменная, а деревянная половина города. И дети оттуда были не просто безмашинной серостью, а рванью. Форменной одежды, утвержденной для школьников Министерством просвещения, – фуражки, гимнастерки, ремня – у них не было, и даже некоторые приходили просто в галошах на босу ноту. Лица у них были бледные и битые, и не только к машинам, даже к «виллису», они сбегались и к бутерброду Александра, завернутому дома мамой в бумажные салфетки и в хрустящую кальку. «Дай, – кричали; – куснуть!» И они писались на уроках, или у них шла носом кровь, и они вываливались, упавши в обморок, в проходы между рядами парт. И были некрасивые и подлые. И было их – подавляющее душу большинство, которое сначала раздавалось перед машиной, въезжавшей на школьный двор, а потом сбегалось к ней и льнуло к зеркальным бокам, оглаживая выпуклые формы грязными руками. Раскрывалась, их оттесняя, дверца, выходил нарядный солдат – личный шофер Командующего. Обходил «ЗИМ» спереди, отворял заднюю дверь и, склонясь, принимал портфель первоклассника Аракчеева, который соскакивал следом уже с пустыми руками. Высокий и румяный, этот одноклассник Александра с веселым недоумением взирал на суету вокруг его машины – и проходил мимо, а солдат, почтительно сутулясь, нес за ним портфель до самого порога.

Однажды шел дождь, и Александр шел в школу. Одинокий, но среди школьников, растянувшихся по тротуару.

Вдруг к нему сворачивает серая «Победа». Дверца ее распахивается, и изнутри говорят:

– Эй, Сашок! Нам вроде по пути?

А он проходит мимо.

«Победа» обгоняет.

– Чего ты мокнешь, как дурак? Садись, подкинем!