Изменить стиль страницы

Он уехал в Ленинград, а мы пошли обратно еловым лесом.

– Где ты там плетешься? – оглянулась мама.

Она схватила меня за руку и потащила так, что я прикусил губу, ударившись пальцем ноги о проросший землю корень. С одной стороны мама тащила меня, а с другой Августу – за локоть. И при этом оглядывалась назад, где не было ни души.

– Тебе не кажется, – сказала мама, – что за нами кто-то следит?

– Кто? – спросила Августа.

– Не ори, дура! – Мама говорила задыхающимся шепотом. – Ну-ка, оглянись… Ну?

– Никого там нет.

Но мама потащила нас еще быстрей.

– Не знаю почему, – прошептала она, – но у меня такое впечатление, что нас с вами, дети мои, сейчас начнут убивать…

– За что? – удивилась Августа.

– Тихо ты! Смотри!… – Мама засучила рукав и показала нам руку, которая до локтя была покрыта «гусиной кожей», так, что все волоски стояли дыбом. – За нами идут по пятам, я их чувствую… Бежим!

Но в темном тоннеле за нами никого, и от этого нас всех, и даже Августу, охватывает паника, и мы бежим. Тропинкой. А вровень с нами – но верхом, над головой – бежит-струится кошка. Огромная и рыжая, и с кисточками на ушах.

Таких я еще не видел.

Когда мы с ней встретились глазами, она мне повелела: Молчи! Она не хотела, чтобы мама с Августой ее увидели. Мне она доверилась, и, оглядываясь на бегу, я ей отвечаю: Видишь? Молчу… За это желтые глаза взирают с пристальной любовью. И напоследок, перед тем как мы выбегаем из ельника, говорят: Приходи, поиграем еще… Приду! – огладываюсь я в последний раз.

Над нами чистое закатное небо, и мама:

– Ф-фу! – выдыхает. – От души отлегло…

– Тебе просто померещилось, – говорит Августа. – Никого там не было.

– Может, и померещилось, – соглашается мама. – А может быть, и нет. Кто знает?

Муж хозяйки пропал на войне без вести. Вдвоем с сыном Вовкой – ржавой зубастой пилой – они пилят во дворе березовый крест.

– Аккуратисты, – говорит хозяйка, утирая пот. – Каждого, гляди, поврозь закапывали. Не как у нас – в одну яму всех, а потом звезду воткнули: братская могила! А какие ж там братья? Все ведь вперемешку, не разбери-поймешь… Эх, прости Господи!…

Потом Вовка раскалывает напиленные чурки на полешки, которыми они топят русскую печь, чтобы варить картошку «в мундире» и спать на теплом.

Крестов в сарае еще на одну зиму хватит. Козу свою хозяйка тоже пасет на бывшем кладбище. Кочки там едят из-под земли врагов, коза обгладывает кочки… От одного запаха козьего молока подкатывает к горлу.

– Пей, – говорит мама, – оно полезное.

– Расти не будешь, – грозит она, – так и останешься…

– Ну, хоть глоточек, – умоляет. – За маму? Или ты свою маму не любишь?

Я – делать нечего – выпиваю…

– А теперь, – говорит мама, – за Сталина. Ты ведь не можешь не выпить за дедушку Сталина?

Не могу.

Потом еще – и за Ленина глоточек. Дедушку…

И за нашу Советскую Родину…

Нет! За Маркса-Энгельса я отказываюсь наотрез. Не буду, говорю я. Немцы они. Но они же хорошие! Все равно! – говорю я, чувствуя, что где-то прав: на этих немцах не очень-то и настаивают. Ладно, говорят. Не хочешь – как хочешь. Но ты посмотри, что на дне…

Я наклоняю стакан – на дне алеет «барбариска». Это Августа как-то подкинула ее незаметно.

– Смотри, растает…

За этот кисло-сладкий, алый вкус – чего не сделаешь! Я выдыхаю и – залпом!…

Но тут же все это из меня обратно – на стол! Фонтаном мутным! С «барбариской»…

Меня утирают, дают напиться из алюминиевого ковшика, из мятого, и утешают:

– Ничего! Завтра получится.

– А если не получится?

– Получится послезавтра. Это в тебе, – говорит мама, – организм сопротивляется.

– Кто?

– Организм. Он же не знает, что козье молоко полезно. Его нужно убедить, заставить. Я тебе помогу, но сломить свой организм, – говорит мама, – ты, Саша, должен сам… Если хочешь вырасти настоящим мужчиной.

У меня начались рвоты. Молоко временно отставили, но теперь меня тошнило и от ключевой воды. Мама повезла меня в Гатчину. Там ей посоветовали везти меня в Ленинград на анализы и рентген. Мы поехали. В детской поликлинике у Кузнечного рынка я живо отреагировал на фотостенд наглядной агитации за гигиену: упал в обморок. И было от чего: на одной из картин клубок червей буквально съедал изнутри невинного ребенка… Сильный пропагандистский образ.

Проанализировав то, что мы принесли в баночке из-под горчицы, и то, что мама запечатала в спичечный коробок, а также кровь, натянутую губами медсестры в стеклянную трубочку, а потом, под рентгеном, всего меня в целом (выпившего перед тем стакан творожно-белой бариевой каши), в поликлинике сказали, что патологических отклонений нет и мальчика можно считать практически здоровым, только…

– Что? – перепугалась мама.

– Оберегайте его от чрезмерной психической нагрузки. Рвоты у него, вероятно, на почве нервных спазм. Ребенок повышенно впечатлителен.

– Доктор, я хотела спросить еще… Молоко ему можно?

– То есть?

– Козье, – уточнила мама.

– Любое! – ответили ей. – Не только можно, но даже очень нужно!

– Слышал? – спросила мама.

Я промолчал.

Мы с Августой пришли на бывшее кладбище, где Вовка пас козу. То есть: лежал на ватнике и курил папиросу «Герцеговина Флор», по его просьбе украденную мной из портсигара Гусарова, который приехал вчера, чтобы попрощаться с нами перед отъездом на летние маневры.

Вовка курил и приглядывал, чтобы коза не вырвала колышек, к которому она была привязана за веревку. Августа присела на соседнюю кочку и принялась плести венок из одуванчиков. Вовка вынул колышек от козы из своей кочки и воткнул в кочку Августы.

– Другого места не нашел? – не поднимая головы, спросила Августа.

Вовка кинул ватник ей под ноги и улегся.

– Не нашел, – ответил он. – Эй, малый!

– Что?

– Не свистнешь еще папироску? Будь другом.

– Свистну, – пообещал я. – После обеда. Нам до обеда нельзя возвращаться.

– Эт-то почему ж?

– Чтобы их не будить. Спать они легли.

– С утра-то? Ясно, – сказал Вовка. – Дело ясное, что дело темное… Покурим мху тогда, чего ж.

И вдруг Августа говорит:

– У меня есть, но, кажется, сломалась… – И вынимает из кармана кофты гусаровскую папироску. – Нет, согнулась только! На.

Вовка неторопливо раскурил, выпустил изо рта три кольца дыма и оглядел Августу, которая от этого покраснела и туго обтянула подолом колени.

– Ты чо, куришь, что ль? – спросил он.

– Нет, она не курит, – ответил я.

– Тебя что, спрашивают? – прикрикнула Августа. – Конечно, нет, Володя. Курят только женщины легкого поведения.

– Это что ж за такие? – заинтересовался Вовка.

– Н-ну… Обольстительницы. Которые прожигают жизнь по ресторанам.

– Ресторан – это что?

– Не знаешь? Зал такой. Где ужинают, пьют вино и танцуют. Под джаз-оркестр.

– В городе у вас?

– Ну да. Там их полно!

Вовка поднялся на ноги и предложил Августе:

– Отойдем на пару слов.

Они отошли.

Я подсел к колышку. Взялся за него двумя руками, поднатужился – выдернул. Сначала колышек лежал спокойно, потом пополз. Остановился… Потом р-раз – и нырнул в траву. Я подобрал сплетенный Августой венок, надел себе на голову, подбежал к сестре и схватил ее за руку, которая была потной.

– Не хотишь – как хотишь, – сказал ей Вовка. – Давай хоть это, поцелуемся!

– Разве ты не знаешь, как Вера Павловна говорила? «Умру, но без любви поцелуя – не дам!» Ты читал роман Чернышевского «Что делать?»?

– … я твою Веру Павловну! Сперва, понимаешь, папироской завлекают, а потом Вера Павловна? – Вовка сплюнул.

– Тебе, Володя, – по-хорошему сказала Августа в ответ на эти нехорошие слова, – необходимо повышать свой культурный уровень.

– А тебе – буфера растить! – Он ухмыльнулся. – Тощая уж больно на мой вкус. Мужик, он, знаешь ли, не собака – на кости-то кидаться.

Августа тоже усмехнулась, с трудом удерживая ресницами слезы.