Изменить стиль страницы

«Иудеи требуют знамений, а эллины ищут мудрости, а мы проповедуем Христа распятого, камень преткновения для иудеев, а для эллинов безумие» (1 Кор. 1. 22 – 23).

Почему Христос Распятый сделался камнем преткновения для футуристов, которым так и не удалось получить то, что они искали? И почему Он стал безумием для философов, которые так и не смогли найти искомую ими мудрость? Ставя эти вопросы, мы оказываемся в духовном тупике, из которого попробуем выбраться, изучая тот мистический образ жизни, но которому ведут нас апостолы.

Христос Распятый безумие для философа эллинистической или древнеиндийской школы, потому что высшая цель философии – отрешение, а значит, философ не может понять, как существо разумное, уже достигнув заветной цели, может отказываться от нее так просто, тем более что путь был столь трудным, в чем смысл ухода, если он свершается для того, чтобы возвратиться? Это выше понимания философа, знающего по собственному опыту, какое напряжение сил и стойкость духа требуются для удержания ухода всякому, кто смог достичь его. К тому же философ поставлен в замешательство сутью Бога, который не просто уходит из этого несовершенного мира, будучи полностью независимым от него в силу своей божественности, но, напротив, входит в него н подвергает Себя самой тяжкой муке, какую только способен вынести Бог или Человек. И все это делается ради существ несоизмеримо более низкого порядка, чем Он Сам. «Ибо так возлюбил Бог мир, что отдал Сына Своего Единородного, дабы всякий верующий в Него не погиб, но имел жизнь вечную» (Иоанн 3, 16). Это только подтверждает безумие, с точки зрения искателя Отрешения. «Других спасал, а Себя не может спасти» (Марк 15, 31).

«Факт заключается в том, что человечество выработало два идеала, причем идеал Отрешения несовместим с идеалом Любви. Если мы выберем один из них, то придется пренебречь другим. Если на одной чаше находится Древняя Греция и Индия, то на другой – христианская церковь и человеческие сердца. Однако ни в Греции, ни в Индии, ни даже в Китае философы не смогли увлечь своим учением всех, а философия не стала единой для всех философов.

Предпринимались попытки затушевать расхождения между двумя идеалами. Язык стоиков и буддистов, на котором звучали призывы к Добру, вполне мог вдохновить христианский язык Любви. С другой стороны, христианский идеал включал в себя отрешение от многого в миру, например от «заботы века сего и обольщения богатства» (Матф. 13. 22), а язык, на котором призывали к отрешению христиане, может напомнить об идеале Древней Греции и Индии. Стоический мудрец, прилагающий большие усилия к тому, чтобы сделать добро, но при этом не подать никаких признаков жалости или сострадания, вздыхающий при виде несчастного, но вздыхающий не от сердца, представлял собой воплощение равнодушия. И я думаю, что стоики и индийские мудрецы могли бы многое заимствовать друг у друга, не нарушая общей схемы своей философии.

Если наивысшая цель – Спокойствие, сердце мудреца ради этого состояния изгоняет из себя все проявления страха и желаний, то есть то, что делает человека зависимым от внешнего мира. Именно Любовь и Жалость связывают сердце Человека с трепещущими сердцами вокруг. Одной щели достаточно, чтобы наполнить сердце горечью. Оставь в днище судна одно небольшое отверстие, и оно потонет. Я думаю, что стоики вполне справедливо считали, что если позволить Любви и Жалости вторгнуться в сердце, то они завладеют всем человеком без остатка, выйдут из-под контроля, и тогда придется распроститься с идеей внутреннего Спокойствия. Где возникла Любовь, там действие не может быть лишено стремления, а действие Любви не может быть бесплодно. Единственное, что имеет значение, – это действительно ли человеку, на которого направлена любовь, помогает это действие. Разумеется, есть риск неудачного стремления и разочарования. Стоический мудрец не может быть расстроен и никогда не испытывает разочарования. Гефсиманский сад, если посмотреть на него с этой точки зрения, – явный признак надлома. Идеальный образ христианина никак не мог быть принят стоиком в качестве примера» [прим119] .

Но не только стоик не мог бы принять идеал христианина: стоический идеальный образ также не подошел бы христианской церкви в качестве прототипа Христа или даже христианского святого.

Христианское учение подчиняет разум Богу, и Бог правит разумом и помогает ему, а страсти подчиняет разуму, который управляет ими, являясь основой справедливости. Следовательно, в христианской дисциплине вопрос стоит не о том, ощущает ли христианский ум раздражение, а о том, почему он его ощущает. Христианин озабочен не тем, что он ощущает грусть, а тем, что заставляет его быть грустным. Желать грешнику, чтобы тот исправился; сочувствовать страждущему, чтобы тот освободился от страдания; скорбеть о душе, находящейся под угрозой гибели безвоскресной, – даже вообразить себе нельзя отрицание этих чувств в христианстве. Однако стоиками не признается даже чувство жалости… Намного лучше, намного человечнее и намного созвучнее религиозному чувству слова Цицерона, которые он произносит в своей хвале Цезарю: «Ни одна из твоих добродетелей не вызывает больше восторга и больше любви, как чувство жалости». В конце концов, что есть жалость, если не сердечное сочувствие несчастью других людей – сочувствие, которое побуждает нас помогать другим людям? Это чувство находится в гармонии с разумом, когда оно служит интересам справедливости, – даем ли мы нуждающимся или прощаем кающимся. Однако если столь великий мастер слова, как Цицерон, не колеблясь, называл чувство жалости добродетелью, то стоики, не стыдясь, включали его в каталог пороков… Но если эмоции и чувства, проистекающие из любви, добра и святого благодеяния, будут называться пороками, действительные пороки назовут тогда добродетелями.

Апостол возмущался и резко выступал против тех, кого он считал живущими без естественного чувства (Рим. 1, 31) [557] .

В вечной жизни благословенного счастья будут и любовь, и радость во всей их полноте, ибо они освободятся от тревоги и страха… Что касается союза или общества нерелигиозных людей, живущих не по-божески, а по-человечески, оно развращается низменными чувствами, страдает от них, как страдают от душевной болезни. И если в обществе находятся граждане, способные контролировать отрицательные эмоции и держать их в определенных границах, они возвышаются над другими. Однако если существует группа людей, движимых тщеславием и полностью противопоставляющих себя всякому естественному проявлению чувства, каково бы это чувство ни было, эти люди, как правило, теряют последние черты человечности, не обретая истинного покоя.