- О чем пишет?

- Обо всем. О России. И о нас, все проигравших. Знаете, кого он мне напоминает? У него в одной книжке описана эвакуация Омска накануне падения. Паника невероятная, бегут все, включая Совет министров и военную верхушку, а в зале первого класса вокзала сидит есаул, держа при себе трубача. Он подает знак, трубач трубит сигнал "наступление", есаул выпивает стакан пива, кивает, трубач трубит отбой. И так много дней, без передышки. Грандиозное отчаяние.

Мимо поэтов по Большому проспекту прошел японский военный чин, гремя о каменную кромку тротуара белой кавалерийской саблей. Его обдал тяжелой желтой пылью из-под быстрых ног мокролицый рикша с махровым полотенцем на шее, влитый в двухколесную коляску. Булыжник мостовой дышал остывающим зноем. Мпольский кивнул вслед японцу:

- Скоро эти господа помирят русских с китайцами. От противного. Уж слишком спесивы и с нами, и с ними. А в итоге, может быть, в историческом, так сказать, круговороте, и меня персонально сведут с Россией. А? Что скажете?

Иннокентий опустил потяжелевшие веки. Он знал будущее Мпольского. На Сунгари лежало алое полотно заката. Дуло с Хингана, который чернел вдали, действительно напоминая остов черного дракона, каковым его считают китайцы. Завтра будет непогода.

VI

Во дворе братьев Ломотюк, чуть ниже нашего двора, вечером устраивались танцы. Выносили радиолу, ставили на стул, шнур от нее протягивали в окно Ломотюков. Играли фокстроты и танго. Пела Шульженко. Звенела золотая труба Эдди Рознера. Прибегали сочные, губастые девки. Приходила горбунья Лида. Ее приглашали мы, мелюзга. Взрослые брезговали. Моя рука опасалась коснуться ее горба, но это происходило, потому что она так хотела и в танце как-то внезапно приседала, всего партнера касаясь передом. Танец кончался, я вырывался из ее цепких рук - перевернуть пластинку.

В тот вечер я куда-то не туда попал пальцем в мембране, меня ударило током, я заорал, свалился - и за мной загремела радиола. Все обомлели, я сиганул домой. У нас в коридоре - это было отдельное помещение в два этажа, с двумя окнами и двумя пролетами каменной лестницы - висела лампочка, но ее редко включали. Обычно в потемках на подходе к коридору я кричал, задрав голову, в сторону кухонной форточки, летом всегда открытой и завешанной - от мух - прикнопленной марлей:

- Мама! Включи свет!

Теперь меня трясло током позора. В темнотище, держась за холодные стены, я по лестнице добрался до двери, которую батя обил коричневым дерматином. Нагнулся за ключом, который мы прятали под половик. Ключа не оказалось. В черном коридоре было страшно и холодно. Я вышел во двор. Во всех домах, смотрящих на наш двор, не светилось ни одного окна. В свой сарай, где я устроил штаб, в качестве стола поставив пустой ящик из-под житомирской посылки, а вместо лежанки и стула определив на паре кирпичей тыльной стороной кверху картонный портрет лысого хмыря в пенсне, - туда, в свой темный сарай, я не решился пойти, хотя там и заначил свечку со спичками. Оставалось одно - улица. Меня потянуло на место моего недавнего преступления.

На крыльце братьев Ломотюк спал неизвестный.

- Фраер, - сказал старший брат Ломотюк, Борис, по кличке Длинный, и, сам на развезях, ушел домой на боковую. Так они и спали - один в комнате, другой на крыльце.

Борис к тому времени решил завязать. Он освободился с полгода назад, не воровал, ему, кажется, хватило своих четырех отсидок к его двадцати четырем годам, а главное - он закрутил чистую любовь с десятиклассницей. В тот вечер, за нетрезвостью кавалера, она пораньше убежала домой. Разгром радиолы остановил танцы, все постепенно разошлись - фраер остался на крыльце. Другие братья, их было двое, ушли куда-то на дело, прихватив с собой мелюзгу моей поросли. Все они скоро вернулись. А тут и я.

Неизвестный все еще украшал крыльцо.

- А ты что тут делаешь в такое время, кореш? - Кто-то взял меня за плечо. Я поднял голову. Дядя Слава. Его белая шапка светилась во мраке. Он направлялся к нам. Мы ушли. Оставшиеся обчистили спящего.

- Всего-то котлы  и взяли, фраера, - махнул рукой Длинный на суде, когда ему дали десять лет за соучастие в ограблении. Все братья плюс мелюзга получили срока. Полновесные. Групповое дело. К тому же пострадавший оказался лейтенантом милиции в штатском. Пан Пашинский увел меня от уголовного будущего.

Матушка искала меня с фонариком по двору, крича мое имя. Выяснилось, что ключ под половиком был-таки на месте. Это я со страху не нашел его.

Спал я без задних ног, а утром во искупление страшной своей вины перед всем человечеством пошел за водой с двумя ведрами. Сам пошел, не из-под палки. Да матушка и не требовала от меня таких подвигов, сама носила воду зимой и летом. Колонка стояла на улице Ключевой. Поставив первое ведро под хобот крана, до блеска надраенный, я резко нажал на рычаг, и вода ударила по ведерному дну с таким напором, что грохот пошел по всей Ключевой и крупные брызги били мне в лицо. Меня хорошо освежило, я окончательно проснулся и, пока набирал воду, смотрел на бухту Золотой Рог. Солнце встало уже достаточно высоко, бухта вся сияла, блики на крошечных волнах вспыхивали подобно мгновенным бабочкам. Было воскресенье. Мне было лучше всех. Только сердце тихо подсасывала козья тайна.

Под деревянным двухэтажным домом возле колонки толпились человек десять матросиков. Они покуривали "Север", посмеивались и, играя в какую-то игру, ударяли друг друга по плечу. На чердак дома вела железная винтовая лестница. Матросики по одному взбегали по ней и через некоторое время спускались. Там, на чердаке, жила Лида.

Место для форта очистили, фанзу убрали, форта не сделали. Ван ушел в тайгу. У Тигровой пади, куда он пришел, был хозяин. Амба хмуро встретил странника. Сын тигра от красной сосны, женьшень привлекал к себе слишком многих - жадных и безжалостных - двуногих, и отец стоял на страже. Но Вана он знал. Вана знала вся тайга.

Их обоих знали все. Оба они были Ваны. У тигра на лбу был иероглиф "Ван", а на затылке - иероглиф "Ду". Это означало - "Великий Ван". Но тигр отказался от имени. Он уступил его этому двуногому старику. Он испытывал чувство, которое однажды уже посетило его, когда в незапамятные времена он по неосторожности попался в охотничьи сети на глазах богдыхана, его отпустили по высочайшему благоволению, он поклонился императору и ушел.

Отныне был один Ван. Прежде они иногда встречались, но это бывало редко - когда какая-нибудь из молодых и не в меру резвых тигриц убегала к морю и попадала в расположение фанзы Вана, неподалеку от которой стояла островерхая кумирня на четырех ножках с двумя кедровыми столбами перед ней. Над алтарем струился дух курительных свечей. Амба приходил за беглянкой, забирал ее и, не вступая в общение с Ваном, возвращался к себе в падь. Там он лежал под одинокой скалой, торчащей из низины подобно его же перламутровому когтю, стократ увеличенному.

Ван знал тайну амбы, которой не знал сам амба. Тайна эта состояла в том, что некогда он был белым и пришел с Запада. Былая белизна осталась у него лишь на животе и вислых баках, когда-то пушистых. На Западе женщины бегали за ним и, выдирая кусочки его мяса, вкушали во имя плодородия. Поэтому он ушел оттуда, и по его следам бежали женщины, падали в его следы, умирали, и их тела заносило песком.

Теперь его следам кланялась лишь тигровая лилия, потому что она была одной из тех женщин. На лице тигровой лилии небо ивовой кисточкой тонко обозначило тигриные черты, но старый амба их не замечал по причине наступающей слепоты. Он еще помнил, что он суть осень и земля, что, обитая по старости в пади, он все равно населяет горы и пещеры и его всегда ждут в звездном дворце долголетия. Но правда заключалась в том, что Запад, которым он был, вышел из него вместе с кроваво-красным кипятком страсти и мужской силы, а западного Бога, которым он тоже был, люди распяли на столбе с поперечиной.

Островитяне недавно победили тех людей, которые пришли с Запада всего-то полвека назад и, к его большому неудовольствию, подтачивали основы его Закона. Они рубили и сжигали его лес, изводили подопечных зверей. Он не испытывал к ним никаких родственных чувств, начисто забыв об общих западных истоках. Торжество островитян над ними было в некотором роде возмездием. Но радоваться он не мог ни тому, ни другому.