- Э-эй, фрицы, туда плен, туда!

По нему враз - автоматная очередь. Солдат не сразу понял, что произошло. Спрыгнул в окоп, стал теребить товарища:

- Чего это они, чего?

Пятницкий не успел и рта раскрыть, как Васин подскочил к пушке, кинул в казенник патрон, приладился к панораме. Как всегда после затишья, гремуче шибануло в уши. Болванка подкалиберного пробороздила пласты дернины на бруствере, взвыла от рикошета, заколбасила по воздуху.

Из окопов, где прятались немцы, поднялся автоматный ствол с белой тряпицей. Пятницкий облегченно провел рукавом по вспотевшему лбу. Васин самодовольно хмыкнул, дескать, давно бы так, сто вам редек... У остальных тоже от души отлегло: ишь чего удумали, все, кто сдались, обутки в Сибирь навострили, а эти...

Игнат Пахомов окликнул Боровкова, который оказался под рукой, распорядился:

- Возьми еще кого в помощь, сопроводи до тылов эту сволочь.

Солдат, который в Розиттене упрекал Боровкова, что тот нацелился в госпиталь улизнуть, искательно посмотрел на товарища, всем видом показывая, что ему очень хочется конвоировать пленных, побыть немного от войны подальше. Мудрый Боровков угадал его желание, сказал важно и покровительственно:

- Пойдем.

Обрадованный солдат заторопился, поправил подпояску, подкинул автомат за плечом. Боровков осмотрел его, мотнул головой в сторону окопа, где немцы, положив автоматы на бруствер, размахивали ветошью, скомандовал:

- Шагом марш!

Боровков и его товарищ до белого флага не дошли шагов десять. Лавина свинца ударила в них, опрокинула. Над головами пушкарей засвистело, в бруствер зацокало, звонко стало попадать в щит орудия, в люльку. Возле орудийного окопа, глуша автоматную трескотню, разорвалась фаустграната. Бабьева осколками - насмерть, только и успел распахнуть глаза в удивлении.

Пятницкий не пригнулся, не присел в окопе. Сжал губы в комок, окостенел, душой помутился. Но сработал командирский инстинкт. Закричал надсадно:

- К ор-руд-дию!!

Женя Савушкин сделался белым-белым. Трясло его. Женя сжал кулаки перед собой, застучал сапогами о землю, закричал непривычное для себя: "Бл...ди, бл...ди!" Васин удивленно зыркнул на него, тряхнул криком:

- Женька! Снаряд! Снаряд давай!

Савушкин сгреб снаряд, держит, как ребенка, пялит глаза на товарища лейтенанта: как быть, ведь подкалиберный это!

Вся взбаламученная кровь ударила Пятницкому в голову.

- Ящик!!!

Ящик с осколочно-фугасными мгновенно растеребили.

Первая же граната врезалась в зев траншеи и глухо сработала в его глуби. Вылетели обломки искалеченного оружия, щепа обшивочных досок, рванина одежды и человеческих тел. Пополз, закачался в потревоженном воздухе тротиловый дым. Второй снаряд раскидал волнисто стелющийся полог, распорол бруствер, занизил его, завалил глыбы на дно. Васин бульдожно спаял зубы, подправляет ствол для верного, выстрела. И снова утробный, как при камуфлете, взрыв в чреве окопа вскинул зловещий куст из шматков слежалого суглинка, из всего, что было в окопе, что можно вскинуть силой взрыва.

В дыму дальнего необрушенного, неосыпавшегося, целого еще участка окопа снова на чем-то длинном стал мотаться влево-вправо тряпичный лоскут, будто ополоумел кто-то, вздумал гонять голубей в эту смертную минуту. Васин скосил на Пятницкого взгляд. Пятницкий прочитал в этом взгляде гаснущую решительность, закричал исступленно:

- Огонь, Васин!!! Огонь!!! В прах, в прах извести!!!

Жгло под черепом, в висках одичало билась кровь. Перед глазами плыли круги, и в кругах этих медленно вращалось тело одиннадцать раз раненного солдата Боровкова, теперь добитого из-под белого флага. Слабея, не находя сил побороть слабость, Пятницкий ухватился за щит орудия, ища воздуха, запрокинул голову к небу, но и там плыли разводы удушливо-мутных кругов, втягивали в черный, бездонный омут похожие на людей облака.

Пушка молчала. Не было больше осколочно-фугасных, не было подкалиберных. Да и стрелять не было надобности.

Игнат Пахомов положил руку на плечо Пятницкого. Роман ворохнул губы в улыбке, проговорил с трудом:

- Перед тобой, Игнат, международный злодей, поправший обычаи и законы войны, установленные конвенцией в одна тысяча... хрен знает в каком году...

Игнат сказал со вздохом:

- Война проклятая, поговорить с человеком не даст...

Это он о подполковнике-танкисте вспомнил, которого встретил Роман Пятницкий возле господской виллы с обвалившейся колонной, провисшей капителью, с ободранными со стен лианами плюща. О проклятой войне, которая не дает поговорить с человеком, Игнату хотелось сказать еще тогда.

Тогда не удалось сказать. Теперь сказал.

Глава двадцать третья

Офицерское совещание закончилось за полночь. Густая темнота плотно спеленала немецкий поселок Цифлюс, куда позавчера вступил снятый с позиций крепко обескровленный артиллерийский полк подполковника Варламова.

Командир восьмой батареи старший лейтенант Еловских, потягиваясь, прошелся на распрямленных ногах, подергал ягодицами, сказал из темноты:

- Насиделся, аж зад плоским стал.

Минуя ступеньки, Пятницкий спрыгнул с крыльца, фонариком осветил разминающегося Еловских.

- Послушай, комбат-восемь...

- Меня Павлом зовут,- отозвался Еловских.

- Послушай, Павел, у меня идея...

- Идею материализовать надо,- без труда догадался Еловских,- в голом виде она меня не устраивает. Так-то, комбат-семь.

- Меня Романом зовут.

- Проклятье, даже имен друг друга не знаем, фамилии - только из приказов. Не будь таких выходов в тыл - век бы не встретились. На том свете разве. Черта с два, там нашего брата со всех фронтов, поди-ка разыщи... Эй, Костяев, капитан! - обернулся Еловских к отставшему командиру гаубичной батареи.- Шире шаг! Как его зовут, Роман?

- Хасаном,- подсказал Пятницкий.

Худой, нескладный комбат-девять предложил:

- Идемте ко мне. У меня этого добра вдоволь. На семерых похоронки ушли, а писарь, паршивец, "наркомовскую" по старой строевой записке получал.

Костяев с Пятницким открывали консервные банки, а Еловских ударился в мрачную философию. На совещании у него произошел обостренный разговор с замом командира полка по строевой майором Замараевым, который за какие-то старые грехи объявил Павлу трое суток домашнего ареста. И когда Еловских не без ехидства заметил, что от такого внимания к его особе уважения к майору не прибавится, Замараев вскипел и зловещим тоном спросил:

- А если еще трое суток прибавлю? Что на денежный аттестат останется?

За домашние аресты производились вычеты из офицерских окладов, и Еловских, глядя исподлобья и дерзко, ответил, что его не встревожат и десять суток - аттестата он никому не высылает. Замараев завел было нуду об элементарном долге перед родными, но Павел, обрывая, выкрикнул ему в лицо:

- Я знаю, что такое долг перед родными, и буду выплачивать его до смертного часа!

Тяжелый и неприятный получился разговор. Надо бы Павлу придержать язык, но и Замараев... Ведь знал же, что жена, дочь - все родные Павла расстреляны гитлеровцами...

Теперь, захмелев от первого стаканчика, Еловских придвинулся вплотную к Роману, помахивая для внимания распрямленным указательным пальцем, говорил:

- Насчет ощущения власти, Роман... Жажда подмять под себя кого-то, взобраться повыше, наслаждаться превосходством впитывалась в душу человека веками. Пусть коза, но на горе, и она уже выше коровы в поле... Дядька мой до революции половым в трактире служил, а в двадцатом вознесся до начальника милиции района и сразу прислугу завел... Превосходство, оно... У превосходства один корень с превосходительством, остается только притяжательное местоимение "ваше" добавить. Мысль о сложностях жизни, ее углах и овалах, о том, что надо делать ее пригожей для всех, а не только для себя, у таких людей, Роман, никогда не родится. А если родится рахитичная, похожая чем-то на эту мысль, они, мерзавцы, еще в пеленках ее придушат... А-а, подь они все верблюду в ноздрю! Ты вот лучше скажи: письма родным убитых написал? Не похоронки - письма?