Изменить стиль страницы

– А вот и Нитчево, – сказала женщина.

– Что значит это слово? – спросил Лючио.

– Кто его знает. Наверно, чушь какая-нибудь по-ихнему. Он, русский этот, мне говорил, только я позабыла.

– Я возьму комнату, если мне можно будет держать кошку, как русскому.

– Ишь ты! – Женщина засмеялась. – Хочешь, значит, чтобы тебе было дозволено то, что русскому!

– Да, – сказал Лючио.

– Мы с ним были хорошие друзья. Он мне подсоблял, делал кое-какую мужскую работу. Муж-то после аварии совсем плох стал.

– А… Ну так как же?

– Видишь, какое дело… – Она присела на койку. – Прежде чем пустить человека, с ним надо немножко поговорить. Выяснить кой-чего, а уж потом договариваться. Сам понимаешь.

– Это да.

– К примеру, не по душе мне эти, ну – ночные феи.

– Кто?

– Ночные феи. Жил тут у меня один – нацепит, бывало, красный шелковый шарф и на улицу, а ночью приводит мужчину. Такие не по мне.

– Этого не будет.

– Ладно, я только спросить хотела. А то с виду ты какой-то чудной.

– Я иностранец.

– Иностранец? А из каких мест?

– Мои старики были из Сицилии.

– Это еще что?

– Остров такой, возле Италии.

– А… Ну что ж, тогда ладно.

Она подмигнула ему, ухмыльнулась.

– Муссо! – сказала она. – Вот как я тебя стану звать, – Муссо!

Потом с грубоватым кокетством вскочила, ткнула его большим пальцем в живот.

– Ну так как же? – снова спросил он.

– Да живи себе. А с работой у тебя как?

– Пока никак.

– Тогда ступай на завод, спроси Оливера Вудсона. Скажешь – миссис Хатчесон прислала. По моей рекомендации он тебя в два счета устроит.

– Спасибо! Спасибо вам!

Она хохотнула и, медленно повернув голову, со вздохом проговорила:

– Радио у нас целый день орет – мужу все подавай военные сводки. Они у меня уже в печенках сидят. Но ничего не поделаешь – больной, надо к нему приноравливаться. Вот так-то.

Но Лючио не слушал ее. Он снова выглянул в окно – где там кошка? Она по-прежнему была во дворе, стояла меж крупных кочанов и терпеливо ждала решения своей участи. Сколько тоски и упования было в ее взгляде. Но и достоинства тоже.

Он проскочил мимо женщины, бросился вниз по лестнице.

– Ты куда? – крикнула она ему вслед.

– За кошкой! Сейчас вернусь.

…С помощью человека по фамилии Вудсон Лючио устроился на завод. Работа была для него обычная: руки делают ее сами, думать особенно не приходится. Ползет, лязгая, лента конвейера, ты что-то прикручиваешь, и она ползет дальше. Но, проходя мимо твоего места, конвейер всякий раз уносит частицу тебя самого. Постепенно из рук твоих уходит сила. Сперва тело как-то пополняет ее. Но потом ты слабеешь весь. К концу дня ты уже выжат, как лимон. Что же ушло из тебя? Куда ушло? Почему?Ты покупаешь вечерние газеты – их с громким криком тычут тебе в нос продавцы-мальчишки. Может быть, там ты найдешь ответ на свои вопросы. Может, вечерний выпуск тебе разъяснит, для чего ты живешь, чего ради так тяжко трудишься. Но где там! Об этом газетчики молчат. Они сообщают тоннаж потопленных кораблей. Число самолетов, сбитых в воздушных схватках. Названия взятых городов и разбомбленных населенных пунктов. Все это мешается в твоем отупевшем мозгу, газета выпадает из рук, голова трещит…

А когда поднимаешься утром – Господи, боже ты мой: солнце снова там же, где было вчера в этот час – оно встает из середины кладбища за твоей улицей, и можно подумать, будто всю ночь его сторожили бесплотные мертвецы: затянутое дымами, постоянно висящими над городом, оно кажется румяной лепешкой, такое красное, круглое, а ведь оно вполне могло быть квадратным или же вытянутым, как червяк, и вообще все на свете могло бы иметь совсем другой вид и нисколько от этого не измениться…

Похоже, что мастер невзлюбил его, а может быть, в чем-то заподозрил. То и дело останавливался он у Лючио за спиной и смотрел, как тот работает, – стоял подолгу, непонятно зачем, и, прежде чем отойти, всякий раз что-то сердито бурчал себе под нос, и бурчанье его было для маленького человека предвестием всех мыслимых бед.

Лючио все время думал: долго мне на этой работе не удержаться.

Он написал брату. Брат этот (его звали Сильва) отбывал десятилетний срок в одной из техасских тюрем. Они с Лючио были близнецы, но по характеру – люди совсем разные. И все же братья были привязаны друг к другу. Сильва был строптив, любил виски и музыку, жизнь вел ночную, как кошка, ходил этаким франтом, и от него всегда веяло деликатными женскими запахами. Одежда его, валявшаяся по всей комнате, которую они с Лючио тогда, на Юге, снимали вдвоем, вечно была перепачкана пудрой. Из карманов падали всякие побрякушки – свидетельства близости с какой-нибудь Мэйбл, Рут или Глэдис. Едва встав с постели, он заводил виктролу, а радио выключал, лишь когда заваливался спать. Впрочем, видел его Лючио не слишком часто – что бодрствующего, что спящего. Свою жизнь они с Сильвой обсуждали довольно редко, но однажды Лючио обнаружил в кармане его пальто револьвер. Уходя на работу, он оставил револьвер на кровати, где они спали поочередно, и подложил под него написанную карандашом записку: «Вот твоя погибель». Вернувшись, он револьвера не обнаружил. Вместо него на кровати лежали брезентовые рукавицы, которые Лючио надевал в литейном цеху. К одной из них был приколот клочок бумаги, и на нем неровным почерком Сильвы выведено: «А вот – твоя». Вскоре после этого случая Сильва уехал в Техас, и там его посадили на десять лет по обвинению в грабеже. С тех пор – вот уже восемь лет – Лючио писал ему письма. И в каждом письме что-нибудь сочинял о своих успехах. Писал, будто стал мастером и купил акции предприятия, на котором работает. Что его приняли в члены загородного клуба и он приобрел «кадиллак» – переехал недавно на Север, где ему предложили место куда лучше прежнего и платят намного больше. Фантазии эти год от году становились все затейливей, теперь он жил в вымышленном мире. Всякий раз, как Лючио садился за письмо, щеки у него начинали гореть, а руки так дрожали, что почерк под конец становился совсем неразборчивым. Не то чтоб ему хотелось вызвать у невезучего брата зависть, вовсе нет. Дело было в другом: он крепко любил Сильву, а тот всегда относился к нему с пренебрежением, хоть и ласковым. Сильва как будто бы верил этим письмам. «До чего у тебя все здорово складывается!» – писал он. Сразу видно было, что он поражен успехами брата и гордится им. Вот почему Лючио со страхом думал о дне, когда брат выйдет из тюрьмы и узнает всю правду…

Мысль, что ему не удержаться на работе, стала форменным наваждением, он не мог от нее отделаться. Хоть как-то забыться ему удавалось только но вечерам, с кошкой. Одним своим присутствием Нитчево разгоняла целый сонм опасных случайностей, подстерегавших его. Видно было, что кошку случайности не волнуют. Все идет естественным, заранее предопределенным порядком, и тревожиться вовсе не о чем, считала она. Движения ее были медлительны, безмятежны, была в них законченная совершенная грация. Ее немигающие янтарные глаза взирали на все с полнейшей невозмутимостью. Даже завидев еду, она не проявляла торопливости. Каждый вечер Лючио приносил ей пинту молока – на ужин и на завтрак, и Нитчево спокойно ждала, пока он нальет молоко в треснутое блюдечко, позаимствованное у хозяйки, и поставит его у кровати. После этого Лючио ложился и выжидательно смотрел на кошку, а она медленно подбиралась к голубому блюдечку. Прежде чем приняться за молоко, она устремляла на Лючио один-единственный долгий взгляд немигающих желтых глаз, а затем, грациозно опустив подбородок к краю блюдца, высовывала атласно-розовый язычок, и комнату наполняли нежные музыкальные звуки ее деликатного лаканья. Он все смотрел и смотрел на нее, и ему становилось легче. Тугие узлы беспокойства распускались. Тревога, сжатым газом распиравшая его изнутри, исчезала, сердце билось спокойней. Он смотрел на кошку и делался сонный-сонный, впадал в забытье: кошка все росла и росла, а комната уменьшалась, уходила все дальше. И тогда ему начинало казаться, что они с кошкой – одинакового размера. Что он тоже кошка и лежит рядом с ней на полу, и оба они лакают молоко в безопасном уютном тепле запертой комнаты, и нет на свете ни заводов, ни мастеров, ни квартирных хозяек – крупных светловолосых, с переспелой дразнящей грудью.