(* Поцелуй меня (ит.). *)
Толстой рассказал Левенфельду много случаев из своей жизни. В Брюсселе граф Толстой жил целый месяц. Семья Дондукова-Корсакова имела там открытый дом. В этот дом имел доступ и Толстой, встретивший в нем многих людей, которые его интересовали. Особенно сильное впечатление произвел на него Прудон и старый польский историк Лелевель (*15*). После своей высылки из Вильны, - рассказал Толстой, - Лелевель очутился в очень тяжелом материальном положении. Он занимал очень маленькую комнату, быть может, длиною в 3 метра и шириною в 2 метра, и жаловался на неблагодарность, обнаруженную по отношению к нему. - Я очень хорошо чувствовал себя в Брюсселе, - прибавил Толстой, - и испытывал большое влечение к работе. Там же я в один прием написал "Поликушку". Из Брюсселя Толстой поехал в Лондон (*16*). Рекомендательные письма графа Сюркура, занимавшего высокий пост в Париже (*17*), доставили ему и там доступ в большие клубы. Он посещал "Pall Mall Club", где часто бывал Теккерей. Но в Лондоне ему не так нравилось, как в Париже и Брюсселе. Он завязал там мало знакомств, не познакомился с Теккереем, несмотря на то что случай представлялся ежедневно, и сократил по возможности свое пребывание в Лондоне, тем более что в это время он страдал сильнейшей зубной болью. Толстой побывал проездом и во Франкфурте-на-Майне, но не видел там Шопенгауэра. В Швейцарии его постоянным местопребыванием был Монтрэ. Там вместе с великою княгинею Мариею Николаевною была его кузина, с которою он поддерживал дружественные сношения (*18*). Как превосходный ходок, он предпринимал пешком из Монтрэ экскурсии во всевозможные направления в сопровождении Плаксина, тогда еще очень молодого человека. - Теперь, - заметил Толстой, - Плаксин живет в Одессе. Это лирический поэт (*19*). С братом врача Боткина я сделал лучшую из своих пеших экскурсий в жизни (*20*). Мы перешли через Мон Сени в долину Аосты.
Новые данные, собранные Левенфельдом, свидетельствуют также, что молодые годы графа Толстого вовсе не были столь счастливыми, как это думают. Толстой, как известно, очень рано потерял своих родителей и был отдан на воспитание теткам, о которых нам известно только то, что он сам сообщил о них в своей исповеди. Одна тетка, Ергольская, далекая родственница, жила всегда в Ясной Поляне. Она, как с серьезной шутливостью выразился Толстой, представляла собою "дом". - Она всегда была здесь, - сказал Лев Николаевич. - В то время, как мы влетали и вылетали, как в голубятнике, она была неподвижным полюсом. Она поддерживала порядок, знала, где мы все находимся, и таким образом являлась центральным пунктом для семьи. Судьба тетки Юшковой нам известна. Она дожила до восьмидесяти двух лет и тут же в Ясной Поляне умерла. Она была чем-то вроде семейной хроники. Расскажу вам трагическую историю относительно графини Остен-Сакен, которая после смерти наших родителей взяла на себя сначала наше воспитание (*21*). Она была сестрою моего отца и вышла замуж за прибалтийского дворянина. Он был ужасно ревнив, до сумасшествия. Однажды мания преследования охватила его до того, что он покинул свой дом вместе с женою и уехал. В дороге он вынул два пистолета и потребовал от жены, чтобы она его убила, ее же убьет он сам. Графиня, конечно, не выстрелила, но он выстрелил (жена его была беременна) и попал ей в грудь. Можете себе представить, как это на нее повлияло. Ее отнесли в ближайшее место. От волнения она сделалась больна и выкинула мертвого ребенка. После этого муж хотел с нею примириться, но едва только оказался вблизи нее, как бросился на нее и стал душить и пробовал вырвать у нее язык. Только с трудом освободили от него жену. Мне было двенадцать лет, когда она умерла. Это была прекрасная женщина. Жизнь ее вместе с этим человеком была сплошной пыткою. Особенно большой интерес представляет то место впечатлений Левенфельда, в котором говорится о новых литературных работах Толстого. Между прочим, он узнал, что еще несколько лет тому назад Толстой начал рассказ "Хаджи-Мурат" из кавказской жизни, но рассказу этому суждено остаться неоконченным (*22*). У Толстого мало охоты продолжать его. Зато он очень симпатизирует другому рассказу, о котором уже говорилось в русских газетах, но с ошибочными подробностями. Рассказ этот начинается в суде (*23*). На скамье подсудимых сидит молодая женщина, обвинение поддерживает молодой прокурор. Безжизненными глазами смотрит он на обвиняемую. Он, по-видимому, ее знает. Но где он ее видел? Когда? Вдруг, как раз в ту минуту, когда он готов уже обвинить ее в тяжком преступлении, в голове его, как молния, пробегает воспоминание. Да, он именно был виновником ее падения. И тут-то прокурор превращается в ее защитника, требует справедливого приговора, и несчастная, опозоренная, измученная женщина делается его женою. Рассказ основан на истинном событии, о котором рассказал Толстому известный юрист А. Ф. Кони. На самом деле девушка под влиянием потрясающих событий умерла. В рассказе этом Толстой предполагает изобразить, как живут эти люди в браке. - Это-то именно изображение, - прибавил Толстой, - и есть настоящий предмет рассказа. Приступлю ли я снова к работе, не знаю... - В настоящее время, - продолжал он, - я пишу некоторые дополнительные главы к моей статье об искусстве (при этих словах он показал Левенфельду рукопись, в которой было сделано много заметок). Мне было бы очень приятно, если переведете эту книгу, чтобы вы перевели также и дополнение. - Тетрадь эта, - прибавляет Левенфельд, - иллюстрирует, как работает Толстой. Он, собственно, никогда не бывает готов со своею работою, он всегда исправляет, совершенствует, что бы он ни написал. Вся эта последовательная работа касается как хода мыслей, так и формы. В стилистическом отношении все, что пишет Толстой, почти совершенно с первого же раза, только ему этого мало. А что касается хода мыслей, то в этом отношении он необычайно щепетилен и доводит свою идею до конца, хотя бы приходилось к ней прибавлять уже после ее окончания.
Относительно семидесятилетней годовщины Толстого между ним и Левенфельдом разговора не было. Как свидетельствует Левенфельд, Толстой далеко не производит впечатления семидесятилетнего старика. Вид его очень бодрый, фигура - мощная, глаза - оживленные и блестят вечно-ровной добротою, беседа - живая, когда предмет разговора его воодушевляет. Он и теперь, как много лет назад, проходит пешком огромные расстояния, ездит верхом часок и затем возвращается к обеду. Работает Толстой не меньше прежнего, а читает даже больше, так как авторы посылают ему свои произведения со всех концов света.
Не мешает привести из рассказа Левенфельда курьезный случай, происшедший однажды с графом Толстым. В первый раз "Плоды просвещения" появились на сцене дворянского клуба в Туле (*24*). Толстой сам руководил приготовлениями к спектаклю, дочь его выступила в качестве исполнительницы одной роли, все вообще исполнители были не призванные артисты, а любители, а цель, само собою разумеется, благотворительная. Одному из членов клуба пришлось играть роль слуги, который выбрасывает в одной сцене мужиков из передней своего барина. Но он не мог действовать так грубо, как требовал Толстой. - Нет, - сказал Лев Николаевич, - так нейдет. Это не вышвыривание. Вы должны налечь покрепче, как это только что было проделано со мною. И затем Толстой рассказал следующее. У дверей клуба, внизу, был поставлен городовой с приказом не впускать никого, кроме графа Толстого. Вдруг он видит, к своему величайшему удивлению, что подходит какой-то мужик в полушубке и без всяких разговоров направляется мимо него в двери клуба. Возмущенный такою дерзостью, городовой приказывает ему остановиться, но мужик продолжает спокойно подниматься вверх по лестнице. Не долго думая озлобленный городовой кидается за ним, хватает его за шиворот и, стащив с лестницы, выбрасывает на улицу в снег. Только тогда, когда мужик разъяснил ему, что он - автор драмы и тот именно Толстой, которого ожидают, городовой пропустил его в двери. - Видите, - закончил Толстой, - он сумел. Это я понимаю - вышвырнуть!