Изменить стиль страницы

— Ты бы лучше уснул, Улукиткан.

— Спать хорошо зрячему, а слепому думать надо, что делать дальше.

— Что делать? Поживем тут, на Чайдахе, дня три — может, твои глаза поправятся — и тогда уйдем своей дорогой, — ответил я, стараясь придать голосу как можно больше бодрости.

— Нет. Как нельзя оторваться от своего следа, так нельзя вернуть мне солнце. За что такой конец пришел мне? Уходить надо от этих мест. Один день нельзя тут жить… Ты разожги костер, садись рядом, близко ко мне, будем говорить, нельзя в горе терять голову.

Вспыхнул огонь. Я сходил с чайником за водой. В долине стояла предрассветная тишина, только недалеко шумливо плескался перекат да где-то за береговым лесом мелодично позванивал колокольчик на олене.

Улукиткан смотрел на огонь печальными глазами, тускло отражавшими отсвет красного пламени. Еще глубже морщины вспахали его лоб. Мне вдруг стало дорого все: и его латаная дошка, и пальцы, изувеченные подагрой, и шрам на затылке, и все, до чего он дотрагивался и о чем вспоминал!.. Не знаю, какой бы ценой я заплатил, чтобы только вернуть ему зрение!

Улукиткан устало приподнял голову и сказал:

— Слушай старика, хорошо слушай. Я уже не человек. Упавшей скале не подняться. Часто, шибко часто у Улукиткана не оставалось оленей и все добро помещалось в котомке. Я не горевал, не завидовал тем, у кого были стада оленей, лабазы со всяким разным добром, нарядные чумы. Я жил лучше всех, мое богатство — здоровье. Оно мне давало мясо, одежду и спокойный сон. Я не боялся пурги, перекатов, холода, меня не держала тайга, кругом была дорога. Здоровому человеку и горе кажется радостью. Теперь, ты видишь, Улукиткан потерял глаза — у него не стало ни рук, ни ног, ни воли. Однако, я не должен бросить тебя здесь, на Чайдахе, так далеко от людей. Такого закона нет в тайге. Умирать подожду. У Улукиткана есть память, слух и руки, чтобы показывать путь. Как-нибудь доберемся до устья Джегормы, к своим, и тогда я спокойно отправлюсь к прадедам. Это мой последний аргиш. Мы не пойдем на Лючи, это совсем далеко. Нам надо идти на заход солнца. Дорога будет длинной, тяжелой: горы, стланики, дурные речки. Под ногами не будет тропы. Место тебе тут чужое, все одно что слепой, а в такой дурной тайге даже зрячему не хитро заблудиться. Если солнце не потухло, оно покажет нам путь; птицы, деревья, ветер помогут не заблудиться. Идти надо скоро. Нас может догнать худой погода — дождь, туман, — тогда как поведешь аргиш?..

— Боюсь, Улукиткан, как бы хуже не получилось. Здешняя тайга мне незнакома, не знаю, где броды, где перевалы, заберемся в дебри — погибнуть можем. Лучше вернуться на вчерашнюю стоянку и догонять своих, — перебил я его.

— Что ты, оборони Бог! Тот путь другой хуже, нам с тобою не пройти, да и слепому не догнать зрячего.

— Но ведь наши прошли?

— Николай два-три раза ходил там, хорошо проведет, а мы пойдем тут. Не бойся, человек в нужде море переплывет, — ответил он, расстегивая дошку и грея у огня костлявую грудь.

В его хриплом голосе прозвучала такая уверенность в успехе, что и мои сомнения рассеялись.

Еще ночь, густая, властная. С реки льется сонная прохлада. В лесу затянувшийся предрассветный покой.

Жизнь, казавшаяся утром доверчивой, понятной, вдруг одичала, вздыбилась, стала недоступной. Кто знает, какой удел и мне готовит судьба в этот день? Только бы не потерять спокойствия, а главное — сберечь силы в этой неравной борьбе с непокорной природой. Они нужны мне были теперь на двоих.

Мысли снова и снова возвращаются к Улукиткану. Сузился его круг желаний. Ненужными стали котомка, тропа, бердана. И только сучковатый посох с примятым концом останется при нем да слепая, ничем не оправданная надежда на выздоровление.

— Уже утро, слышишь — дыргивки[51] летят, — сказал Улукиткан. — Сегодня обязательно хороший день будет. Река внизу шумит, надо торопиться.

— Сейчас напьемся чаю, я пойду за оленями, а ты маленько уснешь.

Старик покачал головой.

— Сон убежал от меня, как олень от выжженных мест. Пока ты ходишь, надо бы вьюки наладить, да, видишь, как случилось: руки здоровые, а работу найти не могут; ноги есть, а куда идти, не знают. Худо слепому, кругом худо.

Он подсунул на ощупь в огонь головешки. Его глаза бесцельно смотрели в пространство. Костра он уже не видел…

На кровавую зарю иззубрился четким контуром хребет. В безоблачном небе одна за другой гасли звезды. Ветерок, чистый, прохладный, тянулся в просвете леса и, шевеля чащу, будил в ней пернатых музыкантов. С гор веяло спокойствием и глубоким миром.

Непривычному человеку трудно в тайге разыскать оленей. Не любят они кормиться на одном месте. Даже сплошные заросли ягеля не могут «спутать» ноги этим животным. Разбредутся олени по полянам, по чаще, и не так-то просто собрать их.

Более двух часов я потратил на поиски оленей и все же одного не нашел.

— Эко беда! — досадовал старик. — Олень без следа не ходит, как не нашел?

Он поднялся и пошатнулся, как ребенок, делающий первые шаги. Земля казалась ему текучей, он не знал, куда поставить ноги, что делать руками в темноте. Дрогнул его подбородок, и скупая слеза пробороздила жесткую щеку.

Я взял его за руку и подвел к оленям. Животные, как обычно, были связаны друг с другом. Старик поочередно ощупал твердыми, как деревяшки, пальцами у каждого рога, спину, уши и на минуту задумался.

— Самого старого нет, — сказал он грустно. — Много лет этот орон[52] ходил со мною по тайге, а теперь, видать, не хочет: кому нужен слепой Улукиткан!

Старик перевязал всех оленей по-своему, в том порядке, как они шли вчера.

— Помни: нужно за сильным привязывать слабого, за слабым — опять сильного, и так всех, тогда хорошо ходи, — пояснил он.

Затем Улукиткан положил седла на оленей и сказал, чтобы я запомнил, какое из них на каком олене лежит; помог вьючить. Все это он делал на ощупь, но быстро. Руки его не утратили прежней ловкости. Только глаза теперь не следили за работой, они с печальным безразличием смотрели в пространство.

— Огнище не забудь залить водой: как бы пал не пошел.

Через час караван был готов тронуться в далекий, неизвестный мне путь. Улукиткан снял колокольчик со своего ездового оленя и надел его на мать Майки, идущую последней в связке.

— Так буду слышать, все ли олени идут сзади, не потерялся ли какой.

С сутулых хребтов на тайгу сползал тяжелым маревом туман, а за ним томилось в огненном накале солнце. В долине тишина.

Улукиткан подал мне свою закоченевшую руку. Откинув назад голову, он смотрел невидящим взглядом на небо. Солнечные лучи текли в его открытые глаза. Весенний ветерок ласково взмахивал над нами невидимыми крыльями, как бы пытаясь согнать с лица слепого безысходную скорбь.

— Покажи, где сейчас живет солнце? — спросил, наконец, он, но сейчас же поправился: — Однако, мне пора забыть его — зачем беззубому думать о костях!

Я поднял его руку в сторону солнца. Он забеспокоился:

— Промешкали, ишь куда убежало! Как думаю, вершина Чайдаха там будет? — И он отбросил руку в противоположную сторону.

— Да, там, — подтвердил я.

Улукиткан навалился грудью на посох, нахмурился, потупив невидящий взгляд в землю. Он вспоминал местность, по которой лежал наш путь, и, вероятно, думал: как ему, слепому, направить зрячего по нужному пути?

— Ты поведешь аргиш через Чайдах на другой берег и потянешь след вверх по реке. Впереди будут ключи — хорошо смотри, не торопись, — на устье одного из них увидишь лиственницу с гнездом рыбака[53], там и сворачивать будем к перевалу. Ладно понял?

— Как не понять, все ясно.

— Теперь завяжи мне платком глаза, они не нужны, а ветка ударит — лишняя боль.

Твердая, неукротимая воля прозвучала в его спокойном голосе. Глядя на него в этот момент, трудно было поверить, что он слепой, что его окружает беспросветный мрак, и еще более невероятным было то, что он берется провести по тайге караван до Джегормы, так далеко от Большого Чайдаха!

вернуться

51

Дыргивки — дрозды.

вернуться

52

Орон — олень.

вернуться

53

Рыбак — хищная птица, скопа.