Изменить стиль страницы

— Ежели бы Ванька да Федор дома были, разве бы я пожалел? — говорил он дочери с той щедростью в голосе, которая показывала, что на скорое возвращение сыновей нельзя и рассчитывать.

"А чего ей? Успеет еще… Двадцать пять лет ждала, и еще подождет, — бормотал он теперь, шагая через колдобины и ожесточенно строгая свистульки. — Да и то мало радости за глухим: лучше уж век в девках…" Но через минуту ему представлялись вздрагивающие худые плечи дочери и то, как она кричит на всех и роняет горшки, и получалось так, что лошади нельзя не продать.

"Что ж — лошадь? — думал он, обиженно поглядывая по сторонам на сирые кусты, на блестящие от месяца калужины. — Жили без лошади… А она в своем праве. Тоже и старуха: сама небось как бы взвыла, коли довелось бы так в молоды-то лета!.. Да оно и легче: травы не косить, хлеб убрать пособят, — сыновья небось не за одного меня бьются, — а там, глядишь, на что лучшее выйдет… А, продам! — решал он, принимаясь снова за свистульки. — Лишь бы только молдавана захватить…"

Решив так, он начинал рядиться: если уж продавать — так продавать умно, чтобы и самому осталось, и жениха не обидеть. Но деньги падают в цене, «сибирок» в деревнях не принимают, — мужики говорят, что их печатают на бумаге, которой корейцы оклеивают окна, — «керенки» тоже неизвестно, удержатся или нет. "Ежели бы романовки? А то мукой взять?.. А где я ее обменяю, муку?.." Это было так сложно, что приходилось начинать сначала. И когда он подходил к деревне, он все еще не решил вопроса, мучившего его всю дорогу.

Стояла уже та спокойная, усталая тишина, которая наступает после вечерней суеты; огни давно зажжены; ребята больше не перекликаются на улице, загоняя скот; мужики, вернувшиеся с поля и давно разувшиеся, кончают ужинать; бабы моют посуду, застилают постели, укладывают ребят; опустошенные коровы лижут влажных телят или задумчиво пережевывают жвачку, вперив фиолетовые очи во тьму; усталые лошади перестукают в конюшнях — слышно, как на болоте округло квакают лягушки, тоненько поют комары; пахнет конским пометом, сыростью, смолой, дымом, оседающей пылью.

Эти привычные мирные звуки и запахи вызвали в Боярине чувство неопределенной тоски и зависти. Ему захотелось видеть людей и длинно рассказывать этим довольным, счастливым, ничего не подозревающим людям о лошади, о молдаване, о дочери, о том, как сам он, Боярин, обидно и несправедливо несчастлив. Он свернул к ближнему двору. Там горел костер, бросая на дорогу пляшущую тень от загорожи, — круглые головы ребятишек маячили перед огнем.

Это был двор Никиты Голохвоста, солдата германской службы, ходившего эту весну в председателях и сильно пострадавшего от белых за отказ сдать новобранцев и казенное оружие. Когда в деревню пришла «карательная», Голохвост едва успел скрыться от расправы. Но в то время уже вся волость стояла под ружьем. Никита ночью нагрянул в деревню с отрядом. Сонные юнкера разбежались в нижнем белье, а командира взвода и двух отделенных Никита захватил в собственном амбаре с женой. Отделенных тут же застрелили, а командира взвода схватили живьем, связали руки и поволокли по деревне, — толпа валила за ним и била его чем попало.

Боярин помнил, как жена Голохвоста, простоволосая, в разодранной юбке, за которую цеплялась плачущая девчонка, бежала сбоку и, тоже плача, крича и ругаясь самыми оскорбительными для себя словами, плевала офицеру в глаза или вдруг впивалась пальцами в обезумевшее, окровавленное лицо. Боярин тоже бежал со всеми, также кричал и бил офицера и даже ухитрился пнуть его лаптем, когда офицер упал на землю и все бросились его топтать.

Никита с женой возили теперь лес на новый сруб (другая «карательная» спалила у них избу) и, как видно, припозднились: жена только еще доила корову. Никита стоял возле, держа одной рукой тянувшегося к вымени телка на веревке, другой он хватал его за мордочку. Корова тихо мычала и билась, поворачивая голову к телку, — жена Голохвоста уговаривала ее.

— Маятно небось с телком, — сказал Боярин, ощутив за Никиту мягкие и теплые прикосновения телячьих ноздрей в ладони. — Здравствуйте!..

— А, Осип… Здорово! — сипло отозвался Голохвост. — Ну, как? Провел?

— А чего им сделается! — Боярин пренебрежительно махнул рукой.

Но Голохвост, как видно, думал по-другому.

— Старик уж больно хороший, — сказал он с улыбкой, — правильно разъясняет… Чего там нового слыхать? Да стой ты, дьявол! Васька, иди, телка подержишь… Правду говорят, будто отряд Гладкого на Сучан уходит? Видать, здорово там заварилось!..

— Да я в Ольге не был, — нехотя сказал Боярин.

— Не был?.. Нонче Николка, Федотов сын, воротился с волости, говорит…

— Вот горе мне с ней — не дает! — со слезами сказала жена Голохвоста. — Подпускай, что ли-ча…

Голохвост отстранил подбежавшего к нему парнишку и сам подпустил телка.

— Да, воротился с волости, говорит, будто заняли наши Сучанский рудник, будто подбираются к Кангаузу…

— Очень просто, — согласился Боярин, не поверив ни одному слову. — Ишь как дорвался, — мрачно кивнул он на телка, нетерпеливо выбрасывавшего задние ножонки, как котенок, ступивший в мокрое.

— Говорит, будто мериканцы на Кангаузе за нас, только не может того быть: много их, союзников, на нашу шею!..

Боярин глядел на жилистую, откинувшуюся назад и освещенную со спины фигуру Голохвоста, на его напряженные руки, на белую хустку его жены, — баба, съежившись, сидела на корточках, оберегая ведро, чтобы телок не опрокинул его, — Боярин вспомнил вдруг, что Никита никак не может простить жене того, что было с офицерами, и мучает ее по ночам, а днем она едва скрывает синяки. "Так вот, может, и с моей дурой, — тоскливо подумал он о дочери, — радуется тоже: нашла-а жениха…"

— Прощайте покуда, — сказал он обиженным голосом и медленно пошел от ворот, вывертывая большие ступни и приседая.

Он мог бы еще обратиться со своим делом к старшему брату, но после раздела отцовского имущества, когда брату досталась лучшая доля, у них установились самые враждебные отношения. И, проходя мимо его избы, — а особенно поймав в окне кормящую грудью красивую братнину сноху, — Боярин только ускорил шаг.

Он знал, что в его несчастье ему не поможет, даже не подумает о том, что ему хорошо бы помочь, никто из людей — ни Голохвост, ни брат, ни, уж конечно, лесной подрядчик Анкудинов, братнин сосед, в доме которого — единственном богатом, с железной крышей доме в Ивановке — уже закрывали ставни: кто-то гремел болтами. А в бога Боярин так глубоко и прочно не верил, что когда увидел через освещенное, не закрытое еще окно, как старик Анкудинов в чистой белой рубахе, сам длинный и вязкий, как червь, на коленях отбивает поклоны, вознося персты, выставив кривые пятки, — ему захотелось матерно выругаться.

"Хоть бы уж молдаван-то ушел — тогда один конец", — подумал он, проникаясь совершенно непереносимой жалостью к себе.

Подходя к своей неогороженной, стоящей на отлете избушке, он увидел в окне худое, унылое лицо дочери, — она сидела, охватив ладонями щеки, и, как видно, не узнала его. И последняя надежда на то, что все, может, обошлось благополучно, покинула Боярина.

Старуха в черном, выцветшем повойнике ожесточенно стирала со стола, сердито шаркая по столу опухшими руками; сноха собиралась по воду — гремела у двери ведрами. Когда Боярин вошел, она быстро взглянула на него и, выпятив брюхо (она была беременна), не поздоровавшись, вышла из избы. "Ругались, видать…" — с опаской подумал Боярин.

— Ушел молдаван-то? — спросил он, покосившись на ребятишек, сонно разметавшихся на тряпье у печи.

— Тебя дожидаться будет!..

— И брешешь, вот и брешешь! — злобно закричала дочь. — И не ушел он никуда, — сидит у Лиманихи…

— А ты… ладно… И не встревай, и думку ты эту оставь! Не будет ничего этого!.. — горячилась старуха.

Боярин опустился на лавку тут же у двери. Ему сильно хотелось есть, но он не решался попросить, а старуха и не собиралась кормить его, и он с глухим раздражением наблюдал за тем, как она, ссыпав в помои картофельную шелуху, яростно размешивает ее.