После этого вступления он начал так.

По рождению я француз, зовут меня Франсуа Тьери. Не стану утомлять вас описанием ранних лет моей жизни. Скажу одно: я совершил политическое преступление, был сослан за это на каторгу и до сих пор пребываю в изгнании. Клеймение в мое время еще не было отменено. Я мог бы показать вам выжженные на моем плече буквы.

Я был арестован, судим и осужден в Париже. Покидая зал суда, я все еще слышал, как в ушах звучат слова приговора. Громыхающие колеса арестантского фургона повторяли их всю дорогу от Парижа до Бисетра в этот вечер, весь следующий день, и еще день, и еще, по всему томительному пути от Бисетра до Тулона. Когда я вспоминаю об этом теперь, мне кажется, что разум мой тогда притупился, потрясенный неожиданной суровостью приговора — ибо я не помню ничего ни о дороге, ни о тех местах, где мы останавливались, — ничего, кроме беспрерывного «travaux forces — travaux forces — travaux forces»[4], — снова, и снова, и снова. Под вечер третьего дня фургон остановился, дверь распахнулась и меня провели по мощеному двору и через каменный коридор в огромное каменное помещение, тускло освещаемое откуда-то сверху. Здесь начальник тюрьмы допросил меня и занес мое имя в огромную книгу в железном переплете и с железными застежками, словно закованную в цепи.

— Номер Двести Семь, — произнес начальник тюрьмы. — Зеленый.

Меня провели в соседнее помещение, обыскали, раздели и сунули в холодную ванну. Когда я вышел из нее, меня облачили в арестантскую форму — в грубую парусиновую рубаху, штаны из бурой саржи, красную саржевую блузу и тяжелые башмаки, подбитые железом. В довершение ко всему мне вручили зеленый шерстяной колпак. На каждой штанине, на груди и на спине блузы были оттиснуты роковые буквы «T. F». На латунной бляхе, прикрепленной спереди к колпаку, были вытиснены цифры — двести семь. С этой минуты я потерял свое «я». Я был уже не Франсуа Тьери, а Номер Двести Семь. Начальник тюрьмы стоял и наблюдал за всей процедурой.

— А ну, живо! — сказал он, покручивая большим в указательным пальцем свой длинный ус. — Уже поздно, а до ужина тебя еще надо женить.

— Женить? — переспросил я.

Начальник тюрьмы расхохотался и закурил сигару. Смех его подхватили стражники и тюремщики. Меня повели по другому каменному коридору, через другой двор, в другое мрачное помещение — оно было точной копией первого, только здесь маячили жалкие фигуры, лязгали цепи и с обеих сторон виднелись круглые отверстия, в каждом из которых зловеще зияло пушечное жерло.

— Привести Номер Двести Шесть, — приказал начальник, — и позвать его преподобие.

Номер Двести Шесть, волоча тяжелую цепь, вышел из дальнего угла; за ним следовал кузнец с засученными рукавами и в кожаном переднике.

— Ложись! — приказал кузнец, пренебрежительно пнув меня ногой.

Я лег. На щиколотку мне надели тяжелое железное кольцо, прикрепленное к цепи из восемнадцати звеньев, и заклепали его одним ударом молота. Второе кольце соединило концы моей цепи и цепи моего компаньона. Эхо каждого удара, словно глухой хохот, отдавалось под сводами.

— Так, — сказал начальник, достав из кармана красную книжечку. — Номер Двести Семь, выслушай внимательно Уложение о наказаниях. Если ты попытаешься бежать, то будешь наказан палочными ударами по пяткам. Если тебе удастся выбраться за пределы порта и тебя там схватят, ты будешь закован на три года в двойные кандалы. О твоем побеге оповестят три пушечных выстрела, и на каждом бастионе в знак тревоги будет вывешен флаг, о нем передадут по телеграфу береговой охране и полиции десяти соседних округов. За твою голову будет назначена награда. Объявления о побеге будут вывешены на воротах Тулона и разосланы по всем городам империи. Если ты не сдашься, закон разрешает стрелять в тебя.

Прочитав все это с мрачным удовлетворением, начальник вновь раскурил сигару, сунул книжку обратно в карман и удалился.

И вот все кончилось — чувство нереальности происходящего, сонное отупение, еще теплившаяся надежда — все, чем я жил эти три последних дня. Я преступник и (о, рабство в рабстве!) прикован к преступнику — собрату по каторге. Я взглянул на него и встретил его взгляд. Это был смуглый человек с низким лбом и тупой челюстью, лет сорока, примерно моего роста, но могучего телосложения.

— Пожизненно, стало быть? — обратился он ко мне. — Я тоже.

— Откуда вы знаете, что пожизненно? — устало спросил я.

— А вот по этой штуке, — он грубо хлопнул по моему колпаку. — Зеленый — значит, пожизненно. Красный — на срок. За что тебя?

— Заговор против правительства. Он презрительно пожал плечами.

— Чертова обедня! Выходит, ты из белоручек? Жалко, что вам не приготовили отдельных постелей: нам, простым forcats[5], не по нутру этакое изысканное общество.

— И много здесь политических? — спросил я, помолчав.

— В этом отделении ни одного. — Затем, точно угадав мою невысказанную мысль, он с проклятием добавил: — Я-то не из невинных. Уже четвертый раз здесь. Слыхал о Гаспаро?

— Гаспаро-фалынивомонетчик? Он кивнул.

— Который бежал три или четыре месяца назад и…

— …скинул часового в ров, когда тот хотел поднять тревогу. Я самый!

Я слышал, что он еще в молодости был приговорен к длительному одиночному заключению и после этого вышел на волю диким зверем. Я передернулся и тотчас же заметил, что его взгляд уловил это движение и вспыхнул мстительным огоньком. С этой минуты он меня возненавидел. А я с этой минуты проникся к нему непреодолимым отвращением.

Зазвонил колокол, и вскоре с работы явилась группа каторжников. Охрана тут же обыскала их и приковала попарно к наклонному деревянному настилу, доходившему до самой середины помещения. Затем принесли ужин, состоящий из гороховой бурды, куска хлеба, сухаря и кружки разбавленного вина. Вино я выпил, но есть не мог. Гаспаро взял что ему захотелось из моего пайка, остальное расхватали ближайшие соседи. Ужин кончился, пронзительный свисток прокатился под гулкими сводами, каждый взял свой узенький тюфяк из-под настила, служившего нам общим ложем, закутался в циновку из морских водорослей и улегся спать. Через пять минут воцарилась глубокая тишина. Слышно было только, как кузнец, обходя с молотком коридоры, проверяет решетки да пробует замки и как ходит с ружьем на плече часовой. Время от времени слышался тяжкий вздох или звон кандалов. Так томительно тянулся час за часом. Мой напарник спал непробудным сном, наконец забылся и я.

Я был приговорен к тяжелым каторжным работам. В Тулоне тяжелые работы были различного рода: каменоломня, земляные работы, откачка воды в доках, погрузка и разгрузка кораблей, переноска амуниции и прочее. Гаспаро и я в числе двухсот других каторжников работали в каменоломне неподалеку от порта. День за днем, неделя за неделей, с семи утра до семи вечера звенели от наших ударов каменные глыбы. При каждом ударе наши цепи звенели и подпрыгивали на камнях. А этот невыносимый климат! Страшные грозы и тропический зной сменяли друг друга все лето и осень. Нередко после изнурительного многочасового труда под палящим солнцем я возвращался в тюрьму на свои нары промокший до нитки. Медленно шли на убыль последние дни этой ужасной весны, потом началось еще более ужасное лето, а там подошла и осень.

Мой напарник был уроженцем Пьемонта. Он был взломщиком, фальшивомонетчиком, поджигателем. При последнем побеге он совершил убийство. Одному небу известно, насколько мои страдания усугублялись этим отвратительным обществом, как меня кидало в дрожь от одного его прикосновения, как мне было дурно, когда я чувствовал его дыхание, лежа рядом с ним по ночам. Я старался скрывать мое отвращение, но тщетно. Он знал о нем так же, как и я, и вымещал на мне злобу всеми способами, какие только могла измыслить мстительная натура. В том, что он меня тиранил, не было ничего удивительного, ибо он обладал огромной физической силой и среди каторжников считался признанным деспотом. Но простое тиранство было, пожалуй, наименьшим злом из всего, что мне приходилось переносить. Я был хорошо воспитан — он умышленно и постоянно оскорблял мое чувство приличия. Я был непривычен к физическому труду — он взваливал на меня большую часть назначаемой нам работы. Когда я падал с ног и хотел отдохнуть — он настаивал на ходьбе. Когда мои ноги сводило судорогой и их нужно было размять — он ложился и отказывался двинуться с места. Он с наслаждением распевал богохульные песни и рассказывал омерзительные истории о том, что он придумал в одиночном заключении и что замышлял предпринять на воле. Он даже норовил так перекрутить цепь, чтобы она при каждом шаге натирала мне ноги. Мне в то время было всего двадцать два года, и я с детских лет не отличался крепким здоровьем. Отомстить ему или бороться с ним было невозможно. Пожаловаться надзирателю — значило бы только вызвать моего мучителя на еще большую жестокость.

вернуться

4

каторжные работы (франц.)

вернуться

5

каторжники (франц.)