Последнее привело Джона к сентиментальности и слезе, и ему захотелось музыки, притом серьёзной: арий. Естественно, он ринулся к Опере, потому, как на беду, тут все стены рекламируют Пласидо Доминго. На бегу Дж. Т. восклицал то же самое: "Пласидо! Пласидо!" Словно его наняли для живой рекламы певца. Ибо восклицания производились им голосом хорошо поставленным, на три форте, и приблизительно в третьей октаве, где и сам Доминго, как известно, любит бывать. Признаюсь, я эти крики на людной улице посчитал неуместными. Да и опере я предпочитаю варьете. Но оставить Джона одного? Нет, я не посмел. Вышло б совсем не по-русски.

Однако, вследствие своих колебаний, я попал в Оперу лишь тогда, когда фалды Дж. Т. исчезали уже за поворотом чёрной лестницы, метрах в пятидесяти впереди меня. И тут спектакулюс уже начались, потому и тут пришлось входить по служебной лестнице, и предъявлять нахальную визу. Я сгалопировал за фалдами, но Джон не в пример мне экспансивней, да и тренируется по утрам в беге, как все его соотечественники, и потому мне достать его не удалось. Зато со своей позиции за кулисами я отлично видел, как друг мой, неся возвышенно головку на плечах, а в руках портфельчик с важными для науки бумагами, с ходу вылетел на сцену, к коей незаметно для себя приблизился с фланга, и, как был в своём цивильном платьице из обжорки эпохи научно-технической революции - так и оказался в нём же в эпохе Ренессанса, посреди двора Его Величества Короля Филиппа и обречённого Инфанта Дона Карлоса. Причём на заднем плане эпохи стояла уже Смерть с косой, на среднем зияла могила, со всех сторон сверкали парчовые и кринолинные дамы, звенели шпаги, а впереди всех - Король и Инфант, а также он, Дж. Т. Реверс, с кожаным потёртым портфельчиком, своей благоприятнейшей персоной.

Волосы мои стали дыбом и зашевелились в предвкушении прелестей участковых, прелестей жандармских и дипломатических, промелькнувших перед моим не только внутренним взором. И я воскричал, как вскрикивал на горе в пустыне Пророк: "Джон, Джон! На кого ты меня оставил!" И добавил, опустив глаза: "Да минет меня чаша сия... И другая любая тоже". Короче, я мгновенно дал зарок завязать с пьянкой.

А на сцене - шпаги и кринолины, Король и Дирижёр - этот под сценой, всё замерло, будто наконец их всех сразила коса Смерти. Только одинокий голос опального Карлоса, слишком увлечённого своим пением, как тетерев - токованием, олицетворял Жизнь, приходящую к нам, увы, ненадолго. То есть - преходящую. И из зала отвечал ему также один-единственный голос, вторил ему: протяжённым, от души, стоном. Наверное - импрессарио. Дж. же Т. Реверс, настигнутый паузой, моим воплем, а потом и этим стоном уже на середине сцены, у левого локтя Короля Филиппа, грациозно притормозил, изящно обернул головку и спросил в тишине, будто нарочно для этого запланированной в партитуре... Спросил своим поставленным голосом, тоже попадая во вторые голоса к Карлосу, а то и в первые: "Шо трапылось?" И удивлённо приподнял бровки. Спросил, разумеется, по-американски, перевод мой. Что там, впрочем, переводить... Что там говорить... Что там вообще! Но...

Но, дорогой Сашук, как мы оттуда потом бежали! Нет, не стану врать, это несравнимо с тем, как мы бежали туда. И вообще, как бежали, я не помню. Только твёрдо знаю, что Бог знает, что мы бежали КАК-ТО. И всё это хранится в Его памяти надёжно. Больше этого тебе не скажет никто.

Зато в памяти моей остались другие детали. К примеру, я сам, это взгляд как бы со стороны, рвущийся из лап служителей Смерти, то есть Мельпомены, то есть Оперы, если такая Муза есть. Я рвусь и кричу, что я есть режиссёр этого замечательного спектакля, и мне предстоит его продолжить в Нью Йорке и Москве, и меня ждёт самолёт, и потому преступно меня задерживать и где? В вонючем провинциальном местечке. Другая деталь - Джон, пробегающий мимо нашей группы Лаокоона со змеями с советом: "Бежим!" Как тебе советишко, а? И дальше: "Бежим, ибо я им все прожектора отрубил". И затем парадная лестница, оперы или нет - не знаю, и мы с Джоном спускаемся по ней торжественным маршем в ногу, одетые в позаимствованные из костюмерной наряды. Не знаю, кем позаимствованные, но уверяю: не мной. И не им, он сам мне это говорил. Но и говоря это, он был одет всё же в бархатный чёрный камзол с гофрированным воротником и в тяжёлую цепь, а я - в мавританский халат и чалму. Каждому - по его вере. То есть, по убеждениям и профессии. Помню хорошо: цепь его бряцала. Я же восклицал: "Ну, а теперь, батенька, прямиком в Асторию!" И Дж. Т. соглашался, поскольку принимал выраженный мною питерский трактир Астория за испанскую провинцию Астурию.

Дальнейшего, я уверен, не знает и Бог. Ибо - зачем Ему знать такое? Это знание слишком уж печально, и порождённая им скорбь слишком велика. И знание это совершенно избыточно для Его Промысла.

Проснувшись утром в своём жутком пансионе, на девичьей постельке моей, и тоже не имея избыточных знаний, я всё же понял этот Промысел. Я понял, что мне, согласно Ему, предстоит уже купленный для меня насильственно билет на самолёт и незамедлительный полёт нах остен. И мне взгрустнулось...

Так я и сидел на койке, понурившись, пока не пришёл сияющий Дж. Т. и не разъяснил мне моё заблуждение. Я узнал от него, что пути Господни человеком не могут быть постижимы. То есть, не по Промыслу, а по Попущению Божьему у нас сейчас завтрак с сантуринским, а после завтрака очень возвышенная лекция в Эскуриале, за городом. Затем немного музыки и кое-что ещё. И никаких самолётов в программе. Я предпочёл поверить Джону, нежели своему слабому разумению. Ведь он знает актуальные испанские нравы лучше меня, да и ушедшие в прошлое - тоже лучше, ведь я - специалист по совсем иным народам. Стало быть, наша с тобой встреча, Сашук, ещё ненадолго откладывается. Видать, сантуринское и по последствиям от нашего квасного самогона отлично.

Спешу поделиться с тобою моралью происшествия: главное в жизни - оптимизм, который следует выводить из оптимальностей.

На практике это значит: разбивать огороды не так уж и опасно, если это делать в меру, ибо в меру созданные огороды никуда не ездят. Только не говори этого Бурлюку.

Вторая мораль: если жаждешь покоя - не ищи его в Европе, он в Здоймах. Впрочем, я спутал, эта мораль не для тебя, это как раз для Бурлючины.

Ты же не грусти, а жди меня с рассказами. Ещё более чудесными, нежели этот. Я, конечно, и про те напишу, но где гарантия, что ты их успеешь получить до моего возвращения?

18 мая Мадрид, Одиссей.

Про донью Росарию напишу в следующем письме. Она как песня, ей отдельную строфу. А как Катерина? Делал ты ей предложение или нет? Нет, я не против. Только удивляюсь тебе... Катерина ведь тоже - песня. Со звенящей рифмой. Знаешь, какая песня? "Ой, ты, девица-душа, выйди замуж за меня!" А припев у неё: "Ой-ё-ёй..." И всё.

10. В. А. БУРЛЮКУ В ЗДОЙМЫ.

Посылаю тебе эту открытку с видом на Альгамбру, чтоб ты знал, насколько наши виды лучше. Как на будущее, так и на настоящее. Уж скоро я явлюсь, так что присмотри в колхозном стаде барашка. Да если дороже 25 р. - то не бери: значит, пастух, сволочь, омерзительно развращённый грабитель. После мне его покажешь, я с ним сам поговорю. Посчитай, пожалуйста, достаточно ли Танька бумаги переслала. Я её, скупердяйку, знаю. Если недостаточно - так ей и сообщи, бо я сразу по приезду упаду её пачкать. Имеется в виду: бумагу, не Таньку.

Скажу тебе интимно: покой только у нас дома, да и то под печкой, ещё лучше - в могиле. Доказательства? Пожалуйста... Сегодня с утра, не успел я выпасть на улицу, трах-бах! Вижу - уж и труп лежит. А вокруг битые стёкла, бензин горит, толпа шарахается, кудри туристов и туземцев, равно бараньи, развеваются, и даже баски в беретах, кажется, есть, а полиции и покоя - нету. А ведь у нас всё наоборот, не правда ли? И милиция всегда есть, и, следовательно, покой.

19 мая Мадрид. Олег.

11. Е. А. СЕВЕРЦЕВОЙ В МОСКВУ.

Самым нежным тоном начинаю это письмо, самым вкрадчивым. То есть, прямым вопросом в лоб: так что же там у вас в зоосадике с Катюшей и Сашуней?