Веселой и чистенькой она была лишь там, куда Берта могла приложить свои руки. Но во всех прочих углах старой покосившейся конуры, которую Калеб так преображал своей фантазией, не было ни веселых красок, ни чистоты.
– Ты в своем рабочем платье и не такой нарядный, как в красивом пальто? – спросила Берта, дотрагиваясь до него.
– Не такой нарядный, – ответил Калеб, – но все-таки недурен.
– Отец, – сказала слепая девушка, придвигаясь к нему и обвивая рукой его шею, – расскажи мне о Мэй. Она очень красивая?
– Очень, – ответил Калеб.
Мэй и правда была очень красива. Редкий случай в жизни Калеба – ему не пришлось ничего выдумывать.
– Волосы у нее темные, – задумчиво проговорила Берта, – темнее моих. Голос нежный и звонкий, это я знаю. Я часто с наслаждением слушала ее. Ее фигура…
– Ни одна кукла в этой комнате не сравнится с нею, – сказал Калеб. – А глаза у нее!..
Он умолк, потому что рука Берты крепче обняла его за шею, и он со скорбью понял, что значит это предостерегающее движение.
Он кашлянул, постучал молотком, потом снова принялся напевать песню о пенном кубке – верное средство, к которому он неизменно прибегал в подобных затруднениях.
– Теперь о нашем друге, отец, о нашем благодетеле… Ты знаешь, мне никогда не надоедает слушать твои рассказы о нем… Ведь правда? – торопливо проговорила она.
– Ну, конечно, – ответил Калеб. – И это понятно.
– Ах! Да еще как понятно-то! – воскликнула слепая девушка с таким жаром, что Кадеб, как ни чисты были его намерения, не решился поглядеть ей в лицо и смущенно опустил глаза, как будто она могла догадаться по ним о его невинном обмане.
– Так расскажи мне о нем еще раз, милый отец, – сказала Берта. – Много, много раз! Лицо у него ласковое, доброе и нежное. Оно честное и правдивое, в этом я уверена! Он так добр, что пытается скрыть свои благодеяния, притворяясь грубым и недоброжелательным, но доброта сквозит в каждом его движении, в каждом взгляде.
– И придает им благородство! – добавил Калеб в тихом отчаянии.
– И придает им благородство! – воскликнула слепая девушка. – Он старше Мэй, отец?
– Д-да, – нехотя протянул Калеб. – Он немного старше Мэй. Но это неважно.
– Ах, отец, конечно! Быть его терпеливой спутницей в немощи и старости; быть его кроткой сиделкой в болезни и верной подругой в страдании и горе; не знать усталости, работая для него; сторожить его сон, ухаживать за ним, сидеть у его постели, говорить с ним, когда ему не спится, молиться за него, когда он уснет, – какое это счастье! Сколько у нее будет поводов доказать ему свою верность и преданность! Она будет делать все это, отец?
– Конечно, – ответил Калеб.
– Я люблю ее, отец! Я чувствую, что могу любить ее всей душой! – воскликнула слепая девушка. Она прижалась бедным своим слепым лицом к плечу Калеба, заплакала и плакала так долго, что он готов был пожалеть, что дал ей это счастье, орошенное слезами.
Между тем в доме Джона Пирибингла поднялась суматоха, потому что маленькая миссис Пирибингл, естественно, не могла и помыслить о том, чтобы отправиться куда-нибудь без малыша, а снарядить малыша в путь-дорогу требовало времени. Нельзя сказать, чтобы малыш представлял собой нечто крупное в смысле веса и объема, но возни с ним было очень много, и все надо было проделывать с передышками и не торопясь. Так, например, когда малыш ценою немалых усилий был уже до известной степени одет и можно было бы предположить, что еще одно-два движения – и туалет его будет закончен, а сам он превращен в отменного маленького щеголя, которому сам черт не брат, на него неожиданно нахлобучили фланелевый чепчик и спешно засунули его в постель, где он, если можно так выразиться, парился между двумя одеяльцами добрый час. Затем его, румяного до блеска и пронзительно вопящего, вывели из состояния неподвижности, чтобы предложить ему… что? Так и быть, скажу, если вы позволите мне выражаться общими словами: чтобы предложить ему легкое угощение. После этого он снова заснул. Миссис Пирибингл воспользовалась этим промежутком времени, чтобы скромно принарядиться, и сделалась такой хорошенькой, каких и свет не видывал. В течение той же небольшой передышки мисс Слоубой впихивала себя в короткую кофту самого удивительного и хитроумного покроя – это одеяние не вязалось ни с нею, ни с чем-либо другим во всей вселенной, но представляло собою сморщенный, с загнувшимися углами независимый предмет, который существовал самостоятельно, не обращая ни на кого ни малейшего внимания. К тому времени малыш снова оживился и соединенными усилиями миссис Пирибингл и мисс Слоубой тельце его было облачено в пелерину кремового цвета, а голова – в своего рода пышный пирог из бязи. И вот в должное время они все трое вышли во двор, где старая лошадь так нетерпеливо перебирала ногами, оставляя на дороге свои автографы, что будь это во время деловой поездки, она, наверное, успела бы с избытком отработать всю сумму пошлин, которые уплатил за день ее хозяин у городских застав, а Боксер смутно маячил вдали и, непрестанно оглядываясь, соблазнял лошадь двинуться в путь, не дожидаясь приказа.
Что касается стула или другого предмета, став на который миссис Пирибингл могла бы влезть в повозку, то вы, очевидно, плохо знаете Джона, если думаете, что такой предмет был нужен. Вы и глазом бы моргнуть не успели, а Джон уже поднял Крошку с земли, и она очутилась в повозке на своем месте, свежая и румяная, и сказала:
– Джон! Как тебе не стыдно! Подумай о Тилли!
Если бы мне разрешили, хотя бы в самых деликатных выражениях, упоминать об икрах молодых девиц, я сказал бы, что в икрах мисс Слоубой таилось нечто роковое, так как они были странным образом подвержены ранениям, и она ни разу не поднялась и не спустилась хоть на один шаг без того, чтобы не отметить этого события ссадиной на икрах, подобно тому как Робинзон Крузо зарубками отмечал дни на своем древесном календаре. Но, возможно, это сочтут не совсем приличным, и потому я не стану пускаться в подобные рассуждения.
– Джон! Ты взял корзину, в которой паштет из телятины и ветчины и прочая снедь, а также бутылки с пивом? – спросила Крошка. – Если нет, сию минуту поворачивай домой.
– Хороша, нечего сказать! – отозвался возчик. – Сама задержала меня на целую четверть часа, а теперь говорит: поворачивай домой!
– Прости, пожалуйста, Джон, – сказала Крошка в большом волнении, – но я, право же, не могу ехать к Берте – и не поеду, Джон, ни в коем случае – без паштета из телятины с ветчиной, и прочей снеди, и пива, Стой!
Этот приказ относился к лошади, но та не обратила на него никакого внимания.
– Ох, да остановись же, Джон! – взмолилась миссис Пирибингл. – Пожалуйста!
– Когда я начну забывать вещи дома, тогда и остановлюсь, – сказал Джон. – Корзина здесь, в целости и сохранности!
– Какое ты жестокосердое чудовище, Джон, что не сказал этого сразу, – ведь я так испугалась! Я бы ни за какие деньги не поехала к Берте без паштета из телятины с ветчиной и прочей снеди, а также без бутылок с пивом, это я прямо говорю. Ведь с тех пор как мы поженились, Джон, мы аккуратно раз в две недели устраиваем у нее маленькую пирушку. А если это у нас разладится, я, право же, подумаю, что мы никогда уже не будем счастливы.
– Ты очень добрая, что с самого начала придумала эти пирушки, – сказал возчик, – и я уважаю тебя за это, женушка.
– Милый Джон, – ответила Крошка, густо краснея, – не надо меня уважать. Вот уж нет!
– Кстати, – заметил возчик, – тот старик…
Опять она смутилась, и так ясно это было видно!
– Он какой-то чудной, – сказал возчик, глядя прямо перед собой на дорогу. – Не могу я его раскусить. Впрочем, не думаю, что он плохой человек.
– Конечно, нет… Я… я уверена, что он не плохой.
– Вот-вот! – продолжал возчик, невольно переводя на нее глаза, потому что она говорила таким тоном, словно была твердо убеждена в своей правоте. – Я рад, что ты в этом так уверена, потому что я и сам так думаю. Любопытно, почему он вздумал проситься к нам в жильцы, правда? Это что-то странно.