- Всегда! - ловко перехватывает наше громыхание любезнейший Дон Анжело. Его голос невозможно отличить от нашего, так ему удаётся перехват. - Что ты можешь знать об этом, однодневка? Ты даже не знаешь, как долго находишься здесь, у нас, заброшенная к нам вниз: день, десять суток, двадцать лет? Дни наши, барышня, днями не измерить, у всегда нет мер, и у календаря нашего вырваны за ненадобностью все страницы.

- Нищие духом, вы все слыхали господина своего? С вами не прощаются не потому, что нет календаря, а потому что вы его испортили, и срок возвращения нельзя назначить, потому что нет никаких сроков. Слыхали, смертные, вы своими руками длите наложенное на вас проклятье, делаете его бессрочным, бессмертным! Будешь ползать всегда, как и прежде, в дерьме своём на чреве своём, и ты, дурак ты эдакий.

Последние слова, противоречащие стилю всего высказывания, нам приходится добавить, поскольку любезная гримаса на роже дурака давно уже, оказывается, превратилась в злобную. И шипящий свист между зубами - в скрежет металла зубов о металл языка:

- Всё, что ты тут наблеяла, козочка, проблеяно про тебя. Всё сходится, во всех деталях. Это ж надо, промычала, что из небесной полиции, и думает запугала всех до смерти! А вот мы тебя спустим на землю и поставим на рога. К сожалению, иногда действительно приходится прибегать к насилию. У вас там наверху всё нектар, да амврозия, такого у нас, конечно, не найти. А всё же не такие уж мы нищие, чтоб дорогих гостей совсем не угостить... Только чур, красотка, не блевать, и благодарить нас, как это у нас на нашей земле принято. Не забывать прибавлять: дон.

Что ж он cделает для того, чтобы воткнуть нам в рот это сладкое для выскочки словечко, этот излюбленный кусочек его сладкого пирожка? Как собирается принудить нас прожевать этот кусок давно прогнивших мощей, осколок речи, напоминающий обрывок похоронного звона, предназначенный для того лишь, чтобы им подавиться? А вот как: пытается запихнуть нам в постоянно раззявленный рот огромное червивое яблоко. Мы ожесточённо вертим головой, пытаясь увернуться от навязанного нам подношения. Обеспамятевший от страха скрипач задвигается вместе со своим стулом в угол, ищет спасительную трещину. Чтобы забраться в щель поглубже, опрокидывает стул на задние ножки, прижимаясь спинкой к стене. Cтул кряхтит.

- Мы тебя раскусили давно, мошенник! - отплёвываемся мы от принудительных даров, отвратительной взятки. - Всё тут скупил, а налогов платить не хочешь, потому и замаскировал свой притон под цирюльню... Но нас тебе не купить, сколько с нас за угощение?

Двумя кулаками мы отталкиваем притиснутое к нашей груди брюхо, и Дон Анжело роняет поднос. Звон бьющегося стекла подобен хрусту электрического разряда, треску молнии, грохот ударившего в цемент железа подобен грому. Чтобы устоять на ногах, Дон Анжело делает встречное движение верхней половиной корпуса, склоняется к нам и упирается ладонями в наши колени. Его усы щекочут нам ноздри, наши тела сливаются в одно, две фигуры дуэта - в одну, заимствованную в другом месте, взятую сюда из adagio не свою, краденую заключительную фигуру. Выдержанная томительная пауза заполняется сопровождающими молнию и гром барабанными раскатами эха: это скрипач, в противоположность цирюльнику, наконец-то находит подлинно своё место, брякается вместе со стулом на пол. Но никому до него нет дела, он не в силах отвлечь внимание всех от нас. Все слушают нас, смотрят лишь на нас. И надвигаются: только на нас.

- По старому знакомству - ничего. Не так уж мы скупы, - продолжает благодетельствовать Дон Анжело. Одеколонное гигиеническое зловоние проникает в наши ноздри. Вползает там в трещины, ложится в них, подобно гиене, и растравляет их своим гниющим духом. Из глубин трещин навстречу ему встаёт зудящая боль. Дон Анжело нежно улыбается ей:

- Что сказать тебе ещё? Допустим, я полюбил тебя. Но я всё равно остаюсь одинок, ты не любишь меня. Я и сам не могу любить себя, так я одинок. Ты не полюбила меня, хотя и признала. И что же? Несмотря на признание, ты продолжаешь отплясывать свою тарантусю. Если признание - условие для прекращения пытки, то почему же пытка не прекращена? Потому что я не ограничен условиями, безмерно щедр, и дары мои безмерны. Жри и благодари, это всё.

- Ап-чхи! Нет уж, мы заплатим, - с отвращением бросаем мы: его рожа густо обрызгана содержимым нашего носа. - Мы привыкли за всё платить.

- Это чем же? Говорят, у тебя ничего нет. Кроме вот... этого наличного.

Дон Анжело ущипывает жирными пальцами борт нашего жилета, сопя - отгибает его.

- Берёшь только наличными! - отбиваем его липкую лапу мы. - Знаем, слыхали... А мы тебе выпишем чек, от папочкиного имени. Не бойсь, наш папочка оплату гарантировал. Он платит всегда, на него можно положиться, он не изменит: он неизменен, как никто, потому что он - постоянство изменений. Папочка за всё вам всем заплатит, будьте уверены, ничтожества, вы, постоянство ничто! Он прострёт руку и извлечёт вас из тьмы - из ничего, и сунет обратно в ничто. Он накатит на вас волной, нанесёт новый узор на ваш песок, и откатится назад, домой. Не вы, протухшее мясо, пища его: он питается собой. Он сам свой мотив и себе причина, сам даёт себя себе. Неутолимость его голода обеспечивает ему пищу, пожирая себя - он питает своё постоянное бытие. Он всегда есть, и видит всё! Немигающий, он и сейчас не отрывает взгляда от вас. Но только ли он смотрит на вас? Нет, он вам заплатит за всё.

- Э, нет! - качает Дон Анжело указательным пальцем перед нашими глазами, и они послушно следуют за этим качанием. - Никаких бумажек, только наличное, так уж привыкли мы. Жалко? Э-э, снова наживёшь. Ничего страшного, только избавишься от лишнего, вот сколько тут у тебя лишнего-то наросло...

Тем же пальцем он играет выросшей под нашей челюстью кожной бородкой: раскачивает её туда-сюда. Выпорхнувшая из её складок вонь чужда нам вполне.

- Цыпа-цыпа, не пора ли нам бриться? Прошу в кресло...

Мы просто вынуждены предпринимать контрдействия, с удвоенной силой отталкиваем его, и он отступает, но только на один шаг. Используя инерцию нашего успешного движения, мы, наконец, завершаем прерванный поклон публике. Но глубоко склонившись в будто бы благодарственном поклоне, мы внезапно подхватываем с пола зонтик и тычем его кончиком мягкое пузо Дона Анжело. Но он не желает отступать дальше, и тогда мы хлещем по его жирному бедру зонтиком плашмя. Если бы вопрос, зачем мы прихватили этот инструмент, задавал он, то вот: он получает долгожданный ответ.

- Так вот для чего тебе кресло, папаша, - приговариваем мы, дополняя простые звуки, сухие, сопровождающие наши действия хлопки, сложными украшениями. - Гостиницу тебе не уступили, так ты в отместку изнасиловал жену хозяина в этом кресле, ангелочек. Тебе следовало не скупиться, купить гинекологическое. Оно себя окупит, поможет справиться с жертвой и в одиночку. Насилуете, небось, всей семейкой? Да, это твои приёмы, гадина, одному тебе не совладать даже со шлюхой. Кто-то должен придерживать её, пока ты настроишь свой вялый хобот... Но прежде чем настраивать его на нас, скорпион, знай, и мы умеем кусаться. И мы не одни, как ты думаешь, за нами придут другие. Мы призовём нашего папочку, он раздавит тебя, как плевок. Что вы все перед ним? Душок трупа, а он живой дух. Жизнь и смерть, верх и низ, восток и запад он обнимает, как утро и вечер - день один. Он сладкий единственный дух райского сада, вы окружены вонючими мёртвыми идолами пустыни. Он вдох единый, жизнь, а вы и не дышите, вы - затянувшийся, продлённый выдох, бездыханный труп. Одной ногой в Азии, другой в Европе - он шмель всей Евразии гудящий, его голос - все голоса земли: грохот водопадов и землетрясений, плеск Тигра и Евфрата, но и Ганга и Днепра, вой ветра, сорвавшегося с Крыши Мира. Он же комета Евразии небесной, потрясает её тундру и тайгу, колеблет как ветер рога небесных оленей и колосья тамошней пшеницы. Его сопровождает скрежет раздвигающихся материков вселенной, вращением её тьмы он создаёт сушу. Он наполняет колебаниями своего дыхания тьму между Венерой и Юпитером, и соответствующими им буграми на ладони человеческой, и содрогается, врезаясь туда вращением, тьма. Он неизменно вращает валы своей дрожащей тьмы и накатывает ими на ваши окаменевшие бугры, и на коже мумий оставляет узоры, как на песке, ибо он своим мечом вращающимся и камень превращает в пепел. Он пепел ночей, ветер Евразии ночи с волочащимися за его ногами тысячами ночей, он уже тут, смотрите на нас: вот он, наряженный в нас пронёсся между вашими известковыми могильниками с искажённым гневом лицом. Слушайте нас, из ямы со львами зарычал он на вас, как шмель, раззыбился там и потряс фундаменты могил. Волосы его - крылья, одежда - перья, всклокоченный, он налетел на вас. Ваши каменные боги давно холодны, их можно пощупать, а он кипит, к нему прикасаются, обжигая руки. Но не руки, сердца обжигает он, это не ваша - его жаркая тарантуся, и её близнец чума, папочкина подруга. Она-то уж придаст вам жизни, если не придаст сам папочка, брезгуя вами, презирая вас. Не ангел цирюльни, сонмы архангелов сопровождают его, небесный Аттила его заместитель, и секретарь - девушка чума: высланное вперёд их всех дыхание жизни.