Он вдруг задышал носом. Разговор, так ловко заведенный об изящной литературе, сорвался.
- В общем, все - более чем скверно,- проговорил он с гримасой.
Ольга Андреевна вздохнула, опустила глаза и из черепаховой коробочки вынула папиросу.
- Одно время я боялась выходить на улицу. А теперь все стало безразлично.
- Третьего дня я вас встретил, Ольга Андреевна, и кланялся, а вы не заметили.
- Я стала очень рассеянна. Устаю ходить, устаю читать. Устала переживать государственные перевороты. Третьего дня где же я была?
- Вы заходили в перчаточный магазин.
- Какие там перчатки! Москва стала запустелая, грязная, и уехать некуда.
- Да, ехать сейчас некуда. И нет хлеба, сахара. Идет чума.
- Боже мой!
- Надвигается. Курить можно?
Ольга Андреевна протянула ему черепаховую коробочку с душистыми и слабыми папиросами:
- Курите. Вы не были па "Итальяночке" в Новой Комедии? На послезавтра у меня два билета. Говорят,- очень славно. Пойдемте?
- Слушаюсь.
Василий Петрович положил ногу на ногу, прищурясь, потрогал бородку.
- Вам не покажется странным, Ольга Андреевна, если я скажу, для чего пришел? Представьте, что я уменьшился ростом, а платье на мне осталось прежним, на большой рост. Вот так я себя сейчас ощущаю. Какое-то странное состояние... Вернее - совсем себя не чувствую...
Он до невозможности сморщился, стараясь быть понятным. Ольга Андреевна с остановившейся улыбкой глядела на него. Василий Петрович сидел в черном сюртуке, в крахмальной тугой рубашке, красный, серьезный, поблескивал очками.
Тогда она внезапно рассмеялась, даже колени ее вздрогнули под шелковым платьем. Василия Петровича бросило в жар.
- Чрезвычайно трудно выразить это,- пробормотал он,- чувство очень сложное.
Ольга Андреевна спросила:
- Хотите чаю?
- Да, пожалуй. С удовольствием.
- Позвоните три раза.
И когда он, потирая ледяные пальцы, вернулся от двери, она оказала:
- Садитесь рядом. Суньте подушку под спину. Рассказывайте.
И она, подобрав ноги, внимательно, исподлобья, стала разглядывать Василия Петровича, затем сняла пушинку с его рукава:
- Почему же вы все-таки ко мне пришли? Вот этого я не пойму.
- Именно к вам, потому что...
- Взяли и решили броситься в омут головой.
Она опять усмехнулась длинной улыбкой. Василий Петрович не ответил. Отвратительный холодок против воли пополз по спине. Стало совестно своих глаз, всей стороны лица, повернутой к Ольге Андреевне. Впору слезть с дивана и уйти, но все тело грузно, неуклюже сидело, придавив пружины. Ни уйти, ни отвернуться. И всего хуже, конечно, было это молчание, подтверждающее самые гнусные предположения.
- Я не хотела вас обидеть,- Ольга Андреевна коснулась его плеча,простите, что я засмеялась.
- Нет, пожалуйста, отчего же...
- Не сердитесь на меня, голубчик. Говорите все. Я слушаю вас очень внимательно.
Она даже закрыла глаза. Ее лицо стало точно у спящей. Нежная кожа щеки, тонкий, с горбинкою "ос и чуть-чуть приоткрытые для дыхания губы были совсем рядом, близко и так покойны,- вот взять их в ладони, прижаться поцелуем.
Василий Петрович стиснул челюсти. "Этого еще не хватало! Поцеловать, схватить за плечи, целовать в глаза, в рот, в горлышко... И потом взъерошенным, с кривой улыбочкой, стоять над разрушенной красотой! Утвердить самого себя! Все это бред! Невозможно!"
Упершись кулаками в диван, он поднялся, застегнул сюртук:
- Позвольте откланяться.
- Куда же вы?
Он взглянул на часы:
- У меня заседание. Разрешите зайти как-нибудь в другой раз. Я соберусь с мыслями.
И, не глядя в глаза, он поцеловал руку, извинился несколько раз, обещался зайти в среду - сопровождать Ольгу Андреевну в Новую Комедию, если не помешает какое-нибудь восстание, задел по пути плечом дверь и вышел.
На улице, сдвинув шапку, он долго тер лоб, не в силах прийти в себя от стыда, растерянности, негодования. "Как это все вышло - черт знает как..."
6
Дома, в углу большого кожаного дивана, где когда-то происходили жаркие споры на общественные темы, Василий Петрович устроил все, что нужно человеку: стакан воды, папиросы, Владимира Соловьева, низенькую лампочку. Занавеси на окнах задернул: с утра было ветрено, и в стекла лепил мокрый снег.
Разумеется, на душе скребло: там, за толстыми шторами, содрогается в предсмертной муке Москва, Россия, весь мир. Страдают добрые и злые, сильные и слабые, и те, кто хотят счастья другим, и те, кто хотят счастья только себе. А здесь, наплевав на все, утверждается человек наедине с Владимиром Соловьевым!
Были, были такие мысли. Но Василий Петрович, пофыркивая, покусывая ноготь, гнал их прочь. Нужна цельность, нужна жестокость! Путь добра бесконечно более жестокий и кровавый, чем путь зла,- в этом пришлось теперь убедиться всем. И, кроме того, в противопоставлении себя миру в такое время Василий Петрович находил что-то трагическое, и роковое, и очень острое. Так ему казалось.
Он надел теплую куртку и теплые высокие туфли; у домашних потребовал покоя. Никого не видеть, затвориться, думать! Прочтя несколько страниц, он отложил книгу, откинулся " диванной спинке и закрыл глаза:
- Бессмертие души. Да. Вот стержень всех дум. Если нет бессмертия, я случайно возникшая частица космоса, вовлеченная в круговорот вещей, чтобы барахтаться и погибнуть так же бесцельно, как и возникла. А если я бессмертен? Я - божество среди таких же божеств? Мои страдания и вся бессмыслица нужны мне, и я их благословлю. И благословлю еще потому, что не могу уклониться от них. Когда страдания становятся невыносимыми и бессмысленными,- я задумываюсь о бессмертии души; мне нужно во что бы то ни стало, чтобы она была бессмертна.
Василий Петрович тонко усмехнулся: "Нет, голубчик, на мякине не проведешь. Верю в бессмертие? - не знаю. Верю в бессмыслицу? - не знаю. В себя верю? - не знаю. То-то и оно-то..."
Но честность, как и всегда бывает с честностью, не дала нравственного успокоения. Одной ее оказалось мало. Василий Петрович курил папиросы, и ему начинало казаться, что путь размышлении - почтенный, но а нужных случаях жизни - плохой путь.