- Но надо жить. И я, который думал, что все знаю, который учил других, как жить, - я ничего не знаю и я тебя прошу научить.

- Что ты, Стива. Ты смеешься. За что вы всегда смеетесь надо мной?

- Ну, хорошо, я смеюсь: только скажи мне, как ты живешь и как прожила жизнь?

- Я? Да я прожила самую гадкую, скверную жизнь, и теперь Бог наказывает меня, и поделом, и живу так дурно, так дурно...

- Как же ты вышла замуж? как жила с мужем?

- Все было дурно. Вышла - влюбилась самым гадким манером. Папа не желал этого. Я ни на что не посмотрела, вышла. И замужем, вместо того чтобы помогать мужу, я мучила его ревностью, которую не могла в себе победить.

- Он пил, я слышал.

- Да, но я-то не умела успокоить его. Упрекала его. А ведь это болезнь. Он не мог удержаться, а я теперь вспоминаю, как я не давала ему. И у нас были ужасные сцены.

И она смотрела прекрасными, страдающими при воспоминании глазами на Касатского.

Касатский вспоминал, как ему рассказывали, что муж бил Пашеньку. И Касатский видел теперь, глядя на ее худую, высохшую шею с выдающимися жилами за ушами и пучком редких полуседых, полурусых волос, как будто видел, как это происходило.

- Потом я осталась одна с двумя детьми и без всяких средств.

- Да ведь у вас было именье.

- Это еще при Васе мы продали и все... прожили. Надо было жить, а я ничего не умела - как все мы, барышни. Но я особенно плоха, беспомощна была. Так проживали последнее, я учила детей - сама немножко подучилась. А тут Митя заболел уже в четвертом классе, и Бог взял его. Манечка полюбила Ваню - зятя. И что ж, он хороший, но только несчастный. Он больной.

- Мамаша, - перебила ее речь дочь. - Возьмите Мишу, не могу я разорваться.

Прасковья Михайловна вздрогнула, встала и, быстро ступая в своих стоптанных башмаках, вышла в дверь и тотчас же вернулась с двухлетним мальчиком на руках, который валился назад и схватился ручонками за ее косынку.

- Да, так на чем я остановилась? Ну вот, было у него место тут хорошее - и начальник, такой милый, но Ваня не мог и вышел в отставку.

- Чем же он болен?

- Неврастенией, это ужасная болезнь. Мы советовались, но надо было ехать, но средств нет. Но я все надеюсь, что так пройдет. Особенно болей у него нет, но...

- Лукерья! - послышался его голос, сердитый и слабый. - Всегда ушлют куда-нибудь, когда ее нужно. Мамаша!..

- Сейчас, - опять перебила себя Прасковья Михайловна. - Он не обедал еще. Он не может с нами.

Она вышла, что-то устроила там и вернулась, обтирая загорелые худые руки.

- Так вот и живу. И все жалуемся, и все недовольны, а, слава Богу, внуки все славные, здоровые, и жить еще можно. Да что про меня говорить.

- Ну, чем же вы живете?

- А немножко я вырабатываю. Вот я скучала музыкой, а теперь как она мне пригодилась.

Она держала маленькую руку на комодце, у которого сидела, и как упражнения, перебирала худыми пальцами.

- Что же вам платят за уроки?

- Платят и рубль, и пятьдесят копеек, есть и тридцать копеек. Они все такие добрые ко мне.

- И что же, успехи делают? - чуть улыбаясь глазами, спросил Касатский.

Прасковья Михайловна не поверила сразу серьезности вопроса и вопросительно взглянула ему в глаза.

- Делают и успехи. Одна славная девочка есть, мясника дочь. Добрая, хорошая девочка. Вот если бы я была порядочная женщина, то, разумеется, по папашиным связям, я бы могла найти место зятю. А то я ничего не умела и вот довела их всех до этого.

- Да, да, - говорил Касатский, наклоняя голову. - Ну, а как вы, Пашенька, в церковной жизни участвуете? - спросил он.

- Ах, не говорите. Уж так дурно, так запустила. С детьми говею и бываю в церкви, а то по месяцам не бываю. Детей посылаю.

- А отчего же не бываете сами?

- Да правду сказать, - она покраснела, - да оборванной идти совестно перед дочерью, внучатами, а новенького нет. Да просто ленюсь.

- Ну, а дома молитесь?

- Молюсь, да что за молитва, так, машинально. Знаю, что не так надо, да нет настоящего чувства, только и есть, что знаешь всю свою гадость...

- Да, да, так, так, - как бы одобряя, подговаривал Касатский.

- Сейчас, сейчас, - ответила она на зов зятя и, поправив на голове косынку, вышла из комнаты.

На этот раз она долго не возвращалась. Когда она вернулась, Касатский сидел в том же положении, опершись локтями на колена и опустив голову. Но сумка его была надета на спину.

Когда она вошла с жестяной, без колпака, лампочкой, он поднял на нее свои прекрасные, усталые глаза и глубоко, глубоко вздохнул.

- Я им не сказала, кто вы, - начала она робко, - а только сказала, что странник из благородных и что я знала. Пойдемте в столовую, чаю.

- Нет...

- Ну, я сюда принесу.

- Нет, ничего не надо. Спаси тебя Бог, Пашенька. Я пойду. Если жалеешь, не говори никому, что видала меня. Богом живым заклинаю тебя: не говори никому... Спасибо тебе. Я бы поклонился тебе в ноги, да знаю, что это смутит тебя. Спасибо, прости Христа ради.

- Благословите.

- Бог благословит. Прости Христа ради.

И он хотел идти, но она не пустила его и принесла ему хлеба, баранок и масла. Он взял все и вышел.

Было темно, и не отошел он двух домов, как она потеряла его из вида и, узнала, что он идет, только по тому, что протопопова собака залаяла на него.

"Так вот что значил мой сон. Пашенька именно то, что я должен был быть и чем я не был. Я жил для людей под предлогом Бога, она живет для Бога, воображая, что она живет для людей. Да, одно доброе дело, чашка воды, поданная без мысли о награде, дороже облагодетельствованных мною для людей. Но ведь была доля искреннего желания служить Богу?" - спрашивал он себя, и ответ был: "Да, но все это было загажено, заросло славой людской. Да, нет Бога для того, кто жил, как я, для славы людской. Буду искать его".

И он пошел, как шел до Пашеньки, от деревни до деревни, сходясь и расходясь с странниками и странницами и прося Христа ради хлеба и ночлега. Изредка его бранила злая хозяйка, ругал выпивший мужик но большей частью его кормили, поили, давали даже на дорогу. Его господское обличье располагало некоторых в его пользу. Некоторые, напротив, как бы радовались на то, что вот господин дошел также до нищеты. Но кротость его побеждала всех.