Множество грудных детей; множество матерей и других больных женщин, лежащих в постели; множество сумасшедших; в нижних помещениях с каменным полом — целые полчища мужчин, ожидающих обеда, а в верхних, лазаретных, палатах — великое множество стариков, которые бог знает как дотягивают свой век — вот что мы видели на своем пути в течение двух часов. В некоторых из этих последних комнат на стенах были прилеплены картинки, иногда на чем-то вроде буфета стояла аккуратно расставленная фаянсовая или оловянная посуда; время от времени мы с радостью видели одно-два растеньица; почти в каждой палате была кошка.
В этих длинных шеренгах престарелых и больных некоторые старики были прикованы к постели, и с давних пор; другие сидели на кроватях, полунагие; некоторые умирали на своих постелях; некоторые встали с постелей и сидели за столом, поближе к огню. Мрачное или вялое равнодушие к нашим вопросам, тупая бесчувственность ко всему, кроме тепла и пищи, унылая безропотность, потому что жаловаться бесполезно, упрямое молчание и одно злобное желание: чтобы их оставили в покое — вот что, как мне казалось, встречало нас всюду. В одной из этих унылых стариковских шеренг произошел — пока не подоспела надзирательница — примерно следующий маленький диалог:
— Все у вас в порядке? Жалоб нет?
Молчание. Старик в шотландском берете, который сидит вместе с другими на скамье за столом и ест кашу из жестяной миски, сдвигает немного назад свой берет, чтобы посмотреть на нас, потом ладонью опять надвигает его на лоб и продолжает есть.
— Ну как, все в порядке? — повторяем мы.
Снова молчание. Другой старик, который сидит на постели и дрожащей рукой чистит вареную картофелину, поднимает голову и смотрит на нас.
— Еды хватает?
Ответа нет. Еще один старик, в постели, поворачивается на другой бок и кашляет.
— Как вы себя чувствуете? — обращаемся мы к нему.
Этот старик ничего не отвечает, зато другой старик, высокий, с очень хорошими манерами и очень правильной речью, выходит откуда-то и вызывается дать нам ответ. Ответ здесь почти всегда исходит от добровольца, а не от того человека, на которого мы смотрим и к которому обращаемся.
— Мы очень стары, сэр, — мягко и внятно звучит его голос. — Большинство из нас уже не может хорошо себя чувствовать.
— А как вам тут живется?
— У меня нет жалоб, сэр. — Легкий кивок головой, легкое пожимание плечами и что-то вроде извиняющейся улыбки.
— Еды хватает?
— Как вам сказать, сэр; у меня плохой аппетит. — Тем же тоном, что и раньше. — И все-таки я легко справляюсь со своей порцией.
— Однако, — я показываю ему на миску с воскресным обедом: куском баранины и тремя картофелинами. — Так не умрешь с голоду?
— Конечно, нет, сэр, — тем же извиняющимся тоном. — Не умрешь.
— Чего бы вы хотели?
— Нам дают очень мало хлеба, сэр. Ужасно мало хлеба.
Надзирательница, которая уже стоит рядом со спрашивающим, потирая руки, вставляет: «И правда, что маловато, сэр. Им положено шесть унций в день; а когда позавтракают, много ли там останется на вечер?»
Еще один старик, который до того был невидим, поднимается с постели, как из могилы, и смотрит на нас.
— А чай вам дают по вечерам? — Вопрос обращен к старику с правильной речью.
— Да, сэр, по вечерам нам дают чай.
— И вы приберегаете, сколько можно, хлеба от завтрака, чтобы съесть его с чаем?
— Да, сэр, — если можно приберечь хоть сколько-нибудь.
— Так вы, значит, хотели бы больше хлеба к чаю?
— Да, сэр. — Лицо у него при этом очень встревоженное.
Тот, кто спрашивал, по доброте сердечной немного смущен и меняет тему разговора.
— А что сталось с тем стариком, который раньше лежал на той постели в углу?
Надзирательница не может вспомнить, о каком старике идет речь. Тут перебывало столько стариков! Старик с правильной речью задумывается. Призрачный старик, который воскрес в своей постели, говорит: «Билли Стивенс». Другой старик, который до тех пор сидел, ссутулившись, над самым очагом, пискливо выговаривает:
— Чарли Уолтерс.
Это вызывает какое-то слабое подобие интереса. Вероятно, Чарли Уолтерс был занимательным собеседником.
— Он умер, — говорит пискливый старик.
Пискливого старика поспешно оттесняет еще один с прищуренным глазом, который говорит:
— Да! Чарли Уолтере умер на этой постели и… и…
— Билли Стивенс, — упорствует призрачный старик.
— Нет, нет! И Джонни Роджерс умер на этой постели, и… и… оба они умерли, а Сэмюел Бойер… — это ему кажется чрезвычайным событием, — тот ушел!
После этого он умолкает, и все старики, утомленные беседой, тоже умолкают, а призрачный старик возвращается в свою могилу и уносит с собой тень Билли Стивенса.
Когда мы направляемся к двери, еще один старик, которого мы раньше не видели, охрипший старик в фланелевом балахоне, вдруг оказывается перед нами, точно вырос из-под земли.
— Прошу прощения, сэр, дозвольте сказать слово.
— Да, что такое?
— Я стал поправляться, сэр. А чтобы совсем было хорошо, — он показывает рукой на свое горло, — мне бы немного свежего воздуха, сэр. Это мне всегда шло па пользу, сэр. Уж очень редко нас выпускают, пока-то дождешься очереди! Вот если бы джентльмены, в будущую пятницу, дали мне разрешение на прогулку, — хоть иногда, сэр, хоть на часок…
Кто, окинув взглядом эти гнетущие картины страдания и немощи, мог усомниться в том, что старику было бы на пользу повидать что-то другое, убедиться, что есть и что-то другое на земле? Кто не удивился бы, что эти старики могут жить так, как они живут? Что связывает их с жизнью; какие крохи чего-то интересного и занимательного могут они подобрать с этого скудного стола? Описывал ли им когда-нибудь Чарли Уолтере те дни, когда он дружил с девушкой, которая теперь превратилась в одну из нищих старух? Рассказывал ли им Билли Стивене о том времени, когда он жил в далекой, совсем иной стране, которая называлась «родной дом»?
Крохотный обожженный ребенок, который тихо и терпеливо лежал в соседней комнате, обложенный корпией, и, услышав наше ласковое обращение, взглянул на нас ясными, кроткими глазами, тоже, казалось, знал все это, то есть, все душевное и ласковое, что надо знать людям; он тоже считал вместе с нами, что сиделки из пауперов больше способны сочувствовать больным и лучше относятся к ним, чем обычные больничные сиделки; казалось, размышляя о будущем некоторых детей постарше, спавших вокруг него, он пришел к выводу, что ему лучше умереть, и без боязни думал о множестве гробов, заготовленных внизу, в кладовой, и о своем безвестном товарище, подкидыше, который упокоился на крышке сундука, под простыней. Но в его маленьком личике было еще что-то, грустное и молящее, словно среди размышлений над всей этой жестокой необходимостью или нелепостью он просил за старых и беспомощных бедняков, просил для них немного больше свободы — и немного больше хлеба.