Ею оказался здоровеннейший мужчина с окладистой бородой. Они неслись как раз через его сад, когда он сам вылез в оконце и крикнул им:

- Православные! От бусурманов текете? Вали сюда!

Великан, сгибаясь, ввел их в низкую пристройку, открыл люк, спустился вниз, зажег там свечу и позвал:

- Айдате! Тут спасаться будете. Меня не страшись. Я дьякон. В соборе служу.

Степан, а за ним Клешков спустились в подпол.

- Тут пождете, - гулко сказал дьякон, распрямляясь и почесывая грудь в распахе ворота, - а я до церкви добегу, узнаю, какой слушок о вас ползет. - Он грузно полез вверх, лестница заскрипела. Упал люк.

Степан вздохнул и сел на ближнюю скамью.

- Товарищ Степан, - сказал Клешков и тут же осекся от грозного шепота.

- Очумел? Зови дядькой Василием, как договорено, - шепнул Степан, подсаживаясь ближе к нему. - Василий Головня. Знаю тебя еще по Харькову. Имел свою лавку - скобяные изделия. Ты у меня с двенадцати лет работал мальчиком, забыл?

- Помню.

- То-то. И не рыпайся. План наш не вышел, да уж думаю: не к лучшему ли?

Они посидели молча. Потом прошлись, осматривая убежище. Доски обшивки кое-где погнили, грозя обрушиться.

- Давно, видно, дьякон себе приют этот готовил, - сказал Степан, вот и пригодился.

Наверху послышались тяжелые шаги. Глухо хлопнула дверь. Потом заскрипела крышка подпола.

- Вылазь, - гукнул дьякон.

Они вылезли. Рядом с дьяконом стоял небольшой сухонький старикашка в чиновничьей шинели и треухе. Лицо старика было узкое, льстивое, с хитрыми слезящимися глазами, неотступно преследовавшими каждое движение пришельцев.

- Вот староста наш церковный - Аристарх Григорьевич Князев. А вас-то как величать?

- Василий, сын Петров Головня, - степенно ступив вперед, сказал Степан, - в прошлом содержатель лавки скобяных изделий. Ныне бездомный бродяга, - он вздохнул, - а этот заблудший вьюнош давний мой знакомец, в старые времена, до германской еще, в лавке у меня служил.

- А в новые-то времена никак в милиции? - чему-то возрадовался и засмеялся церковный староста. - Аль не так, дружок мой?

- Служил, - сказал Клешков, недружелюбно царапнув глазом старикашку, - а они отблагодарили. Лабаз невесть кто поджег, а меня под расстрел!

- Лабаз тот я поджег! - скромно глядя в пол, сказал Степан, - а мальчонка-то вспомнил мои к нему милости и дал мне сбежать.

- Так во-он что-о, - протянул с особенным вниманием, окидывая взглядом обоих, Князев, - так лабазы-то вы пожгли? А-яй-яй, ай-ай! Людям кормиться-то теперь нечем!

- Лабазы-то не мы пожгли, - досадливо поморщился Степан, - тут есть народ поголовастее, я последний амбарушко там подпалил, чтоб глаза не мозолил... А люди пущай теперь на большевиков думают.

- Анчихристов! - бахнул молчавший до этого дьякон. - Бусурман! Верно говоришь, болезный!

- Нашел болезного, - захихикал старик, - он поздоровее меня будет! Поздоровей, нет, Василий Петров?

- Не знаю, здоровьем не мерялся. - А что там, господа-граждане, на воле про нас слышно?

- Ищут, - сказал дьякон, как в бочку, - патрули ездют. По садам шарят.

- Да, уж если попадетесь, они вам ручки-ножки отвернут, - серьезно сказал Князев, разглаживая на макушке длинные редкие волосы. - Как вы думаете дневать-ночевать, братцы-разбойнички?

- А чего, - сказал Степан, взглядывая на Князева, - ночью пройдем до крайних домов, а там и айда к батьке Клещу.

- К Клещу-у? - с сомнением протянул старичок и захихикал. - Кровушки захотелось? Нет уж, погодите, до Клеща далеко, а до чеки близко... Пождем, там решим. Живите вы, православные, тут. Дормидонт вас не обидит! Не обидишь, Дормидоша?

- Как можно! - успокоил дьякон. - Кто супротив анчихриста, тому у меня полная воля.

- Пождите, - сказал старик, сразу и жестко серьезнея, - а мы придем опосля, совет держать будем.

Они ушли.

Через полчаса дьякон принес ужин: миску вареного картофеля, два куска мяса, еще горячих, и полкруга домашнего хлеба.

- Бот и хлёбово, вот и питие, - сказал он, подставляя к принесенным им дарам жбан с квасом, - навались, работнички.

Он подождал, пока они выпили весь квас и доели все до крошки. Уходя, предупредил:

- Отселева - ни-ни! Большевички везде вас ищут, и мы на случай чего своих порасставили для стражи. Как бы они вас за чужих не приняли. Ждите.

- Не верят, - сказал Степан, когда дверь за дьяконом закрылась, попали куда надо, а действовать нельзя. Готовься к проверке.

На следующий день Гуляев вернулся домой поздно. Пока никаких новых сведений о пожаре собрать не удавалось. Жители ближних к складам домов хмуро помалкивали. Патрули подозрительных не встречали. Все в уездном отделе милиции нервничали. Кажется, нервничал и Бубнич, но это выражалось лишь в том, что он крепче и чаще растирал себе залысины и расчесывал могучие заросли на затылке. Во дворе, среди рядовых милиционеров, много толковали о побеге Клешкова. Кто жалел парня, кто клялся рассчитаться, и отмалчивался лишь один клешковский конвоир Васька Нарошный. Но Гуляеву он открылся.

- Оно, конечно, - сказал он, отведя клешковского друга в сторону, что Санька пятки смазал, навроде подлость! Куда ему идтить? Одна дорожка к Клещу! А ить это - против своих. Но и то можно сказать: за что его к решке представили? За один-единый недогляд. Это с каждым могет быть. Потом, выяснив этот вопрос со всех точек зрения, он оглянулся и шепнул Гуляеву: - Я, брат, Саньке должник. У его в руках уж ружжо мое было, а я все за его чепляюсь. От страху больше. Он бы свободно штыком меня мог зарезать. Ан не стал. И тот, второй, хоть по черепушке врезал, а добивать не добил. Я ихнюю доброту помню. Коли когда Саньку встречу, ей-бо, не порешу. Душа у него человечья.

- Чудной ты, Васька, - сказал Гуляев, - это он просто шуму не хотел... А станет бандитом - нечего его и жалеть.

- Штыком - какой шум? - ответил Васька. - Не, это он по доброте, он завсегда такой был.

На этом разговор кончился, и Гуляев ушел домой, размышляя о странных свойствах человеческой натуры. Клешков теперь был ему враг, и ему не должно нравиться, что враг произвел даже при побеге большое впечатление на Васькину бесхитростную душу, и все-таки в глубине души ему было приятно, что Санька сохранил какие-то человеческие качества.