(Из хижины выходит Тобиас (Голл). Он восклицает:

_ О, как отрадно после семи долгих недель снова почувствовать тепло солнечных лучей! Благодарю тебя, всеблагое небо, за эту радость! - Он сжимает в руках шапку, возводит глаза горе и молится. Неизвестный внимательно к нему приглядывается.

Фрэнсис к Неизвестному: Видно, этому старику не много досталось на земле счастья. А между тем, как он благодарен и за малую эту долю!

Бингли: Пусть он стар, но он всего лишь младенец в пеленках надежды. (Пристально смотрит на Фокера, но тот как ни в чем не бывало продолжает сосать набалдашник своей трости.)

Фрэнсис: Надежда - кормилица жизни.

Бингли: А колыбель ее - могила.

Неизвестный сопроводил эту реплику стоном, похожим на звук умирающего фагота, и устремил на Пенденниса такой пристальный взгляд, что бедный мальчик совсем смешался. Ему казалось, что на него смотрит вся зала, он потупил глаза. Едва он их поднял, как снова встретился взглядом с Бингли. В продолжение всей сцены тот не давал ему покоя, и он испытал великое облегчение, когда сцена кончилась, и Фокер, стуча тростью, крикнул: "Браво, Бингли!"

- Похлопай ему, Пенденнис, ты же знаешь, это каждому приятно, - сказал Фокер; и добрый этот юноша, а также развеселившийся Пенденнис и драгуны в ложе напротив что было сил забили в ладоши.

Хижину Неизвестного и его ботфорты сменила комната в замке Винтерсен; слуги стали торопливо вносить столы и стулья.

- Вон Хикс и мясе Тэктвейт, - шепнул Фокер. - Очень мила, верно, Пенденнис? А вот и... ура! Браво! Вот и Фодерингэй.

Партер возбужденно застучал зонтами об пол, с галерки раздался залп рукоплесканий; драгунские офицеры и Фокер исступленно хлопали. Шум стоял такой, будто театр был набит битком. Из-за боковой кулисы выглянула красная физиономия и жиденькие бакенбарды мистера Костигана. Пен широко раскрыл сразу заблестевшие глаза: госпожа Халллер вышла на сцену, глядя в землю, потом, оживившись от рукоплесканий, обвела залу признательным взором и, скрестив руки на груди, склонилась чуть не до полу в величественном реверансе. Снова аплодисменты, снова зонты; на этот раз Пен, разгоряченный вином и восторгом, бил в ладоши и орал "браво!" громче всех. Госпожа Халлер заметила его, как и все в зале, и старенький мистер Бауз, первая скрипка оркестра (усиленного в этот вечер с любезного разрешения полковника Франта музыкантами драгунского полка), поднял глаза от пюпитра, к которому прислонен был его костыль, и улыбнулся бурному восторгу юноши.

Кому довелось видеть мисс Фодерингэй лишь в позднейшие годы, после того как она вышла замуж и приобщилась к жизни Лондона, тем трудно вообразить, как прекрасна она была в ту пору, когда Пен впервые ее узрел, и я заранее предуведомляю читателя, что карандаш, который иллюстрирует эту книгу (и умеет довольно хорошо нарисовать безобразное лицо, но перед изображением красавицы всегда пасует), не может дать о ней даже отдаленного представления. Она была рослая, статная и к двадцати шести годам - ибо ей было тогда двадцать шесть лет, а не девятнадцать, как она уверяет, достигла полного расцвета своей красоты. Черные ее волосы лежали над высоким лбом естественными волнами, а тяжелые блестящие косы уложены были низко на шее, стройной как у луврской Венеры, этой услады богов и людей. Глаза ее, когда она поднимала их на вас, прежде чем опустить на них лиловые, с густой бахромою, веки, излучали бездонную нежность и тайну. Кажется, Любовь и Гений выглядывали из них, а потом робко скрывались, устыдившись, что их видели у окошка. Мог ли такой лоб не свидетельствовать о высоком уме? Она никогда не смеялась (зубы у ней были нехороши), но неизъяснимо нежная и милая улыбка играла в уголках ее прекрасных губ и в ямочках на щеках и подбородке. Нос ее в те дни был выше всяких похвал. Уши напоминали две перламутровые раковинки, и длинные серьги (хоть и составлявшие гордость бутафории) только портили их. На ней было длинное черное одеяние, которое она носила и в котором двигалась с удивительной грацией; из-под широких его складок изредка мелькали сандалии, и хоть они были довольно большие, но Пену показались столь же обворожительными, как Золушкины башмачки. Но лучше всего в этой великолепной особе были ее руки, и вся она виделась как бы сквозь них. Они окружали ее подобно сиянию. Когда она в знак покорности судьбе складывала их на груди; когда роняла их в безмолвной муке или поднимала, горделиво повелевая; когда в минуты легкого веселья руки ее порхали перед ней, как... с чем бы это сравнить?.. как белые горлицы перед колесницей Венеры, - то этими самыми руками она манила, отталкивала, заклинала, обнимала своих поклонников - не кого-нибудь одного, ибо она была надежно защищена собственной своей добродетелью и доблестью своего отца, чья сабля вылетела бы из ножен при первом оскорблении, нанесенном его дитяти, - но всю публику, неистово рукоплескавшую ее реверансам, поклонам и прелестям.

Так она стояла с минуту - чудо красоты! - а Пен не сводил с нее глаз.

- Ну что, правда милашка? - спросил мистер Фокер.

- Шш! - сказал Пен. - Слушай.

Она заговорила звучным низким голосом. Те, кто знает пьесу "Неизвестный", помнят, вероятно, что речи действующих лиц не примечательны ни здравым смыслом, ни новизною мыслей, ни поэтичностью.

Ни один человек никогда так не говорил. Если в жизни мы встречаем дураков, а это иногда случается, они, благодарение богу, не употребляют таких идиотски выспренних выражений. Все слова Неизвестного не настоящие, так же, как книга, которую он читает, волосы, которые носит, холмик, на котором сидит, и бриллиантовый перстень, которым поигрывает; но сквозь всю эту галиматью проглядывают истинные чувства - Любовь, материнство, прощение обид, которые привлекают внимание, где бы их ни проповедовали, и вызывают отклик во всех сердцах.

С какой затаенной скорбью, с какими порывами страсти вела госпожа Халлер свою роль! Вначале, когда домоправительница графа Винтерсена велит слугам приготовить к приезду его сиятельства постели, комнаты, обед и проч., ею владело спокойствие отчаяния. Но когда она наконец избавилась от непонятливых слуг и могла открыть свои чувства партеру и ложам, она изливалась каждому из зрителей, словно он был единственным ее другом и она выплакивала свое горе у него на плече: маленький скрипач (которого она как будто и не замечала, хотя он-то следил за каждым ее движением) вздрагивал, ерзал, кивал, жестикулировал, а когда она дошла до знаменитого места: "И у меня тоже есть Уильям, если он еще в живых... да, если он еще в живых. И малолетние его сестры. О воображение, зачем ты меня так терзаешь, зачем рисуешь несчастных моих детей, сраженных недугом, тоскующих без м-м-матери?.." - когда она дошла до этого места, маленький Бауз крикнул "браво!", а потом уткнулся лицом в свой синий носовой платок.