- Курбакин, и ты, брат, тоже? - покачал головой Ливенцев, глядя на этого, обычно бравого, иронического человека с такими широко расставленными дикими глазами навыкат. - А еще говорил мне когда-то, что ты - заговоренный, что тебя никакая пуля не возьмет.

- Ваше благородие, дозвольте доложить, - это я об русских пулях так, от тех я заговорен, а насчет австрийских это не касается, - разъяснил Курбакин и, как старослужащий, добавил просительно: - Разрешите, ваше благородие, мне итить на перевязку: крепко рука болит.

Бабьюки держались, как обычно, кучкой, но старались не отставать от Курбакина и тоже просились "в околоток". Лица у них были угрюмые, глаза больные, и глядели они на него весьма пытливо.

Только у двух Воловиков осмотрел Ливенцев забинтованные кое-как ими самими руки. Обдуманно-однообразно у того и у другого отстрелены были наименее необходимые для работы - безымянные пальцы, а на ладонях остались следы ожогов.

Бывший при этом подпрапорщик Кравченко, командир их взвода, пробормотал насмешливо, но беззлобно:

- О-о, то были гарны стрiлки, гаспидски души, австрияки-паскуды...

Ливенцев сказал, подумав:

- Вот что, братцы... На перевязочный вы пойдете, и мне даже придется дать вам провожатых, чтобы вы не заблудились. Но редкостный случай этот, должно быть, будет выясняться...

Он не добавил "высшим начальством" или "командиром полка", - бабьюки и без того переглянулись многоречивыми взглядами и потом посмотрели на него еще более пытливо, чем раньше.

Когда Ковалевский, обеспокоенный и возбужденный дознанием Баснина, рано в этот день потребовал сведений о замерзших и тяжело обмороженных, Ливенцев доложил ему о пяти раненных в руки.

- Ка-ак? Что такое?.. "Пальчики"? Самострелы? - отозвался Ковалевский. - Этого только недоставало! Отправьте их немедленно же в штаб полка, ко мне, - слышите? Только отправить, как арестованных мною, под конвоем. И немедленно! Иначе это может заразительно подействовать на других. И нужно же, чтобы именно в вашей роте случилось подобное! Э-эх...

Отходя от телефона, Ливенцев встревоженно думал, к какому решению относительно их может прийти Ковалевский, и мог ли он сам как-нибудь скрыть это членовредительство бабьюков, как за день перед тем скрыл их попытку бежать в тыл с караула, но, наконец, досадливо отмахнулся от этого вопроса. Он вообще был очень утомлен, оглушен воем бурана, простудился в холодной землянке с полотнищем палатки вместо двери. Его знобило, но он старался двигаться, пытаясь согреться.

В конвой к "самострелам" он назначил Старосилу и двух солдат молодого возраста, мариупольцев.

Буран не то чтобы совсем утих, но стал гораздо слабее и терпимее. Мороз же был небольшой, не больше трех градусов, и день развертывался довольно ясный, но у всех в роте видел Ливенцев какие-то полуздешние, приговоренные лица.

Когда пошли "самострелы", хотя и с провожатыми, но на перевязочный, это заметно оживило роту. К Ливенцеву начали сходиться по двое, по трое обмороженные, просясь тоже на перевязочный. Но они еле двигались, и Ливенцеву хотелось сказать, что если бы только зависело это лично от него, то он сейчас сам ушел бы с ними вместе; но говорил он то, что могло бы их временно успокоить:

- Погоди, ребята! Нельзя же сразу всем на перевязочный, - это раз. А потом, дайте хоть несколько ободняет, потеплеет, станет тише... Наконец, нас могут всех перевести в резерв, - тогда и отдохнем и подлечимся. Я тоже болен, но никуда не стремлюсь, а жду, когда придет моя очередь идти в резерв. На перевязочном все равно некуда вас девать, нет места...

Он понимал, конечно, что никого не убедил; однако толпа разошлась, опавшие, почерневшие лица, полузрячие, мутные глаза, сутулые слабые спины, деревянные ноги... Но минут через двадцать после этого он услышал из своей землянки какую-то оживленную перестрелку около окопов. Выскочил, перестрелка еще продолжалась.

- Что это? Что случилось? - кинулся он к Титаренко.

- А что же, ваше благородие, можно сделать теперь с народом? - мрачно ответил Титаренко. - Никому не хотится быть хуже людей... Пятеро пошли на перевязку, - и им хотится.

- Кому хотится? Чего хотится?

- Известно, стреляют себе в руки, ваше благородие.

И он расставил свои руки, - правую ниже, левую выше, - чтобы показать, что такое делают сейчас самострелы.

Первое, что хотел сделать Ливенцев, было - кинуться туда, к ним, остановить. Но неизвестно было, куда именно кинуться сначала: выстрелы слышались с разных сторон. Ливенцев глядел на фельдфебеля растерянно; Титаренко на Ливенцева - непроницаемо. Но вот отгремели еще два запоздалых выстрела, и утихло. Случилось то именно, что предвидел Ковалевский и чего не мог ясно предположить Ливенцев: двадцать шесть человек еще отстрелили себе пальцы.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Привалов только успел окончить учительскую семинарию перед тем, как его призвали и послали в школу прапорщиков.

Однако не потому, что он был еще очень юн, безбород, безус и бесщек, у него были такие удивленные (круглые серые) глаза. Просто это было его основное свойство: глаза его как будто удивились когда-то до такой степени основательно, что выражение их больше уж не менялось. Он удивлялся всему кругом: и обилию разных знаний у своего ротного, и тому, что его новый товарищ Значков ходил в атаку на австрийцев, попал при этом под пулеметы и остался цел и невредим; удивлялся подпрапорщикам Котылеву и Кравченко, заработавшим по четыре Георгия; удивлялся даже и тому, что он сам, такого некрепкого здоровья на вид, каким-то образом живет, спит в холодной землянке и пока еще ничем не заболел...

Удивило его, конечно, и то, что люди, которых он же сам привел, как пополнение, в роту Ливенцева, принялись вдруг хладнокровно отстреливать себе пальцы.

- Что же это такое, скажите? Почему они так все вдруг, а? - спрашивал он озадаченно у Значкова.

- Сговорились заранее, - важно отвечал Значков.

А Ливенцев спокойно телефонировал Ковалевскому приемом и оборотами обычных рапортов:

- Господин полковник, доношу, что во вверенной мне роте оказалось еще членовредителей двадцать шесть человек.

- Как "оказалось"? Где "оказалось"? Когда? - ошеломленно вскрикивал Ковалевский.

- Только что, господин полковник. После того, как увели первых пятерых.

- Так эти выстрелы, какие сейчас слышны были, они, значит, там, у вас в роте, были?

- Так точно, в моей роте.

- Это черт знает, послушайте! Я прикажу сейчас же двенадцатой роте сменить вашу, а вашу - в резерв! Это преступление, что вы допустили... Как вы могли это допустить?

Выкрики Ковалевского становились все возбужденнее, - спокойствие Ливенцева все крепло. Он отвечал:

- Предупредить подобное явление так же было не в моей воле, как предупредить буран, чтобы он не разражался.

- Что вы валите на буран! Вы имеете дело с людьми своей роты!

- И среди людей своей роты я не могу запретить, например, самоубийства. Запрещать, конечно, я могу, сколько угодно, но запретить не в состоянии ни я, ни кто другой на моем месте.

- А-а! Так? Тогда вы, прапорщик... тогда... объявите немедленно в вашей роте, что все членовредители будут преданы полевому суду и расстреляны! Да, так и объявите, что они ничего не выиграют этими гнусностями, не достойными солдата! Тот, кто стреляет в себя, чтобы себя ранить, в того, скажите, будут стрелять так, чтобы убить наповал! Так именно и скажите... Я сейчас же назначу подпоручика Кароли, как юриста, произвести дознание, что явится, разумеется, только проформой, - и потом суд и расстрел, - вот что я сделаю. Объявите им это сейчас же!

Ковалевский был еще под неприятным впечатлением от того дознания, которое производил накануне в его полку Баснин, хотя именно в это утро генерал Истопин убедился, что в других полках его корпуса, стоявших на позициях, были тоже замерзшие и тяжело обмороженные, о которых просто не донесли своевременно, очевидно, думая, нельзя ли будет со временем выписать в расход замерзших, как убитых в перестрелке, а тяжело обмороженных, как раненых, что было бы, конечно, гораздо приятнее высшему начальству, воюющему с неприятелем, но презирающему стихии.