Поглядела в незахлопнутую дверь, прислушалась и закрыла ее...

Это несколько озадачило Ивана Ионыча: он думал, она кинется вслед за Сенькой. Но она подошла к нему, стала на колени и сказала тихо:

- Ударь уж, ударь, чего же ты!

И вытянула к нему одутловатое, с пятнами на щеках, несколько по-бабьи пьяное, ненавистное для него теперь лицо.

- Мер-зав-ка! - так же тихо сказал Полезнов, не поднимая своих глаз до ее глаз.

- Ударь уж, ударь, ну-у! - просила женщина.

Тогда он надел шапку, чтобы освободить руку, и, сидя, ударил ее по скуле.

Она слабо ойкнула, но не подалась в сторону. Двадцатишестилетние колени ее были прочные, это он знал. Она стояла как влитая.

Это рассердило Ивана Ионыча. Он схватил ее за косу левой рукой, а правой начал ее колотить по плечам, по гулкой спине, все ниже нагибая ей голову.

Однако в шубе это тяжело было делать. Он толкнул ее ногой в грудь, и она упала сначала навзничь, потом легла ничком и всхлипывала негромко, закусив зубами руку: должно быть, не хотела будить детей криком.

Она лежала на некрашеном чистом полу противной тяжелой грудой.

- Ух, свинья супоросая! - прохрипел Иван Ионыч, взял со стола лампу, перешагнул брезгливо через раскинутые толстые и в толстых, домашней вязки чулках ноги жены и пошел в спальню.

Там он снял с себя только шубу и ботинки с калошами и лег в постель в пиджаке, точно ехал в вагоне, и, как в вагоне же, не потушил света.

Он слышал, как жена выходила из столовой и прошла на лестницу, конечно затем, чтобы убедиться, удалось ли Сеньке бежать, не лежит ли он на лестнице, совсем обезноженный. В спальню она вошла только со следами слез на лице, но с виду спокойная.

- К Сеньке! К Сеньке иди! - крикнул он, хотя и не в полный голос, а она ответила, вешая платок:

- На кой мне черт Сенька!.. Баловались мы, как родные, а ты и в самом деле подумал...

- И ты мне тоже!.. Ты тоже мне на кой черт!

- Пригожусь еще, погоди, - отозвалась она спокойно и принялась снимать блузку.

Тогда, вскочив яростно, он повалил ее на пол и начал бить кулаками, стараясь выбирать места побольнее. Она извивалась и голосила хитро, по-звериному. Наконец, после особенно тяжелого удара охнула, поднялась быстро, отпихнула его и крикнула:

- Ты что же, злодей, на каторгу за меня идти хочешь?

Тогда он повернулся, снял пиджак, бросил его на пол и снова лег в постель, с головой укрывшись одеялом. Он лег к стене, как всегда; она, как всегда, легла рядом.

Он слышал, как она всхлипывала в подушку и как вздрагивала ее спина. Так тянулось долго, пока он не забылся. Это был не сон: ему казалось, что все он чувствует и сознает, однако когда он открыл глаза, то увидел прежде всего, что за окном уже светлело небо, а жена его с ночником стоит около зеркала и пудрит синий отек под левым глазом. Теплый платок, накинутый косо на плечи, при каждом ее движении волочился по полу одним концом.

Когда он кашлянул, она обернулась и сказала злобно:

- Как теперь людям показаться! Эх, зверюга!

А он закрыл глаза и почему-то представил того льва, который положил ему на плечи лапы и глядел страшно.

Не открывая глаз, он сказал ей:

- Не изуродовать, а убить тебя надо... Ты Сеньки постарше, и он - дурак и калека...

- Убивай! - крикнула она вдруг по-вчерашнему. - Убивай!.. Что я, жить, что ли, хочу така-ая? Доканчивай, зверь!

И бросила пудреницу на кровать, но тут же выскочила из спальни, захватив ночничок.

Нянька с детьми, он знал, просыпалась рано, но не хотелось слышать голосов детей и никого не хотелось видеть. Теперь они - четверо маленьких, белоголовых - смешались в нем в какую-то липкую неразборчивую кашу, и уж самому казалось странным, как это он хотел их вчера обрадовать, привезти к ним в клетке живого ручного льва!

Долго ворочался в неловкости и с тяжестью в голове на широкой кровати и все попадал руками в пудреницу, пока не сбросил ее на пол, а когда рассвело, оделся.

Нянька была здешняя, бологовская, пожилая. Она встретилась ему в коридоре с двумя белыми горшками в руках и пропела, шарахнувшись:

- С добрым вас утречком!.. С приездом!..

А он смотрел ей через плечо и думал уверенно: "Знает про Сеньку, знает!.. И кухарка небось тоже знает..."

Внизу, на кухне, он спросил у Федосьи:

- А где Семен?..

- Уехамши, - ответила та поспешно.

- Куда уехамши?

- Да все по делу, должно, неужели же без дела?.. Он еще ночью уехал...

- Та-ак... А ты... ты ничего не слыхала?

- Это насчет чего же?

И она, старая, подобрала космы волос под платок, черный с белым горошком, и выставила востроносое лицо.

- Народ у нас тут как? Не бунтует?

- Боже сбави! - а сама впилась в него, он видел, ожидающим взглядом.

Тогда он крикнул ей свирепо:

- Куда ополоски выливать надо, знаешь?.. Помойная яма на то есть, а не так, чтобы на улицу!.. Весь подъезд загваздала, деревня!..

Однако Федосья не стала оправдываться, как он думал. Она повернулась и пошла от него, а шага через три сама крикнула, обернувшись:

- А нехороша стала - рассчитай!.. Ишь ты, загваздала!.. Рассчитай, когда такое дело!

Иван Ионыч постоял на крыльце; посмотрел, как ровно и высоко в морозное тихое небо ввинтились повсюду над домами и домишками слободы синие и розовые дымы; разглядел на озере, в стороне от дороги, чистую полоску устроенного здешними ребятами катка; проследил, как летела со слободы на вокзал кормиться на перегрузке зерна голубиная стая; услышал свисток подходящего из Рыбинска поезда и твердо подумал: "Поеду опять в Петроград... Поеду с одиннадцатичасовым".

И в то же время он очень старательно затоптал около крыльца все черные и рыжие пятна от помоев.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

В Бологом был у Полезнова подручный по скупке овса - Бесстыжев Кузьма Лукич. Он жил не так далеко, на слободе, и Полезнов был уверен, что именно у него теперь прячется Сенька. Обыкновенно, когда приезжал домой Иван Ионыч, он посылал за Бесстыжевым поговорить о делах, теперь же пошел к нему сам, удивляясь тому, как могут бологовчане жить в таких диких сугробах снега, вышиною чуть не до конька изб... Шел и представлял, как он накроет у Бесстыжева Сеньку, изобьет и отправит на станцию, чтобы ехал домой, в костромскую деревню.

Даже лица Сеньки, какое оно было тогда, не мог как следует припомнить Полезнов: помнил только встрепанный хохол, круглые твердые ноздри и очень вздутую верхнюю губу. Верхняя губа у него всегда была шлепанец, теперь же показалась непомерно вздутой. "Кра-савец!" - яростно думал о Сеньке Полезнов, то и дело проваливаясь в сугробы, еще не примятые бологовчанами.

Бесстыжева он застал на внутреннем, во дворе, крылечке: только что встал он и умывался из железного корца ледяной водой. Знаменитая на весь Валдайский уезд бурая длиннейшая борода его была засунута за жилетку. По толстой шее и бычьему лысому затылку он похлопывал корявой мокрой рукой и тер уши, отчего они кроваво горели. Полезнов понял, что вчера был он пьян, и, не дав ему приготовиться, спросил с подхода:

- Сенька у тебя?.. Мой Сенька у тебя?

Бесстыжев выкруглил мокрые глаза. Он был явно изумлен и приходом ранним хозяина и его вопросом.

- Сенька?.. Это какой такой Сенька? - бормотал он, и мимо него прошел Иван Ионыч на кухню, оттуда в горницу; Сеньки не было, только перепугалась жена бородача, у которой по странной игре случая к старости тоже начали потихоньку расти на губе и подбородке хотя и редкие, но жесткие уже волосы. Она собралась было ставить самовар, но Иван Ионыч отказался от чая. Тогда Бесстыжев понимающе подмигнул и торжественно поставил на стол по-домашнему запечатанную сургучом бутылку.

Выпив одну за другой две серебряных стопочки крепкого самогону и сосредоточенно глядя на горбатый и прижатый внизу странный нос Бесстыжева, рассказывал о себе Иван Ионыч:

- Нас было три брата, и все три были мы Ваньки... А как это произойти могло, тоже целая своя история. Первый мальчишка родился у матери, известно уж, должен он быть Ванька... Какое же может быть семейство, ежели оно русское, и чтобы без Ваньки? Никакой крепости в нем не будет... Вот хорошо... Год уж ему был, заболел мальчишка. Призвала мать бабку-знахарку, а сама уж опять на сносях, вот-вот родит... Посмотрела та бабка мальчишку со всех сторон: "Нет, говорит, золотая, должна правду тебе сказать, и не надейся... Этот, говорит, стоять не будет... По его по душке по ангельской на небе тоскуют..." Ну, уж раз на небе затосковали, что поделаешь? Мать, конечно, сама в тоску впала и в тот день родила... Опять мальчишка вышел... Отцу моему, стало быть, приказ: "Окрести, и чтоб беспременно Ваняткой, как первенький не сегодня-завтра помереть должен..." Вот приносят отец с кумой из церкви второго Ваньку. И неделя прошла, и две проходят... Ждут-пождут, когда же первый Ванька помрет, а тот, между прочим, об этом и думать забыл.