- Ты... чего там? - выдавил наконец гость, не решаясь приблизиться. Не получив ответа, он вдруг побелел и, что показалось совсем неуместным, перекрестился. Завопив: "Сгинь, падла! ", он бросился в прихожую и долго возился с дверным замком, шумно дыша. Все ж таки отмкнув замок, вывалился наружу и грохнул дверью, отчего кусок штукатурки со слабым щелчком спикировал на горбатый паркет.

Всеволод Рюгин, казалось, происшедшего не заметил. Взгляд его продолжал упираться в место, где только что стоял человек. Потом Рюгин начал рассматривать стену, украшенную многочисленными изображениями павлинов в дорогих рамках, - их собрат, как было сказано выше, безжалостно обошелся со стулом венской работы. Потом Всеволод, мысленно уже, охватил взором весь свой дом, где когда-то... И здесь та, что свободно плавала в опустошенной душе, вдруг вытянулась в струну, заострилась и ударила куда-то вниз, где сосредоточена жизнь. Задержав на миг дыхание, он уронил руки, а через несколько секунд уже спускался с комода. Он неспешно, с каменным лицом вошел в спальню, где хороший знакомый купался в сновидениях, будучи сам захвачен в плен коварным членистоногим. Сокрушая призрачные миры паука и хорошего знакомого, Всеволод Рюгин решительно потряс последнего за плечо. Тот мыкнул, его толкнули снова, он разомкнул глаза. Они, открытые, были не глазами, а глазками - маленькими, посаженными столь глубоко, что из-за этого смотрели на мир с бесконечной обидой и недовольством.

- Что? - шало проронил хороший знакомый, приподнимаясь на локте. Сопливая нить лопнула, и восьмилапая фигурка пораженно зависла в воздухе, разгребая воздух.

- Будешь? - осведомился Всеволод Рюгин, взболтнув перед носом гостя бутыль с ядовитыми остатками. Тот вдохнул аромат и схватился за горло.

- Нет? - вскинул брови Рюгин. - Тогда обувайся.

- Да я...

- Обувайся, обувайся, давай, - произнес Всеволод бесстрастно, и знакомый, охая и стеная, натянул перепачканные глиной корочки, позволил взять себя под руку и вывести на лестничную клетку.

- Ты не обижайся, - и Рюгин отечески возложил ладонь на плечо знакомого. Того шатало.

- Ты...

Дверь захлопнулась. С лестницы раздалось:

- Сева! Посев! Пусти же, растудыть...

Но Всеволод Рюгин уже снова утвердился на комоде. И прошло немало времени, прежде чем он сообразил, что никто его не видит и ни одна живая душа не оценит, как раньше, его причуды.

Домом похвастать дано не каждому. Такого дома, как у Всеволода, не было ни у кого - так негласно и гласно считалось в кругу его друзей. И как сиял Всеволод при виде отвисших дружественных челюстей, что отвисали и по причине удивления (откуда???), и от желания немедленно заглотить заливную осетрину и коньяк, поданный в трех вариантах охлажденности. "Рыбница принесла", скромно опускал глаза Рюгин, объясняя осетрину. Рыбница не умещалась в массовом сознании, а ведь в него, сознание, стучалась еще и молочница, и кадушки отменного домашнего пива, и старинная музыкальная шкатулка, мурлыкавшая доброе и хорошее. Резная мебель, прокуренный, сумрачный кабинет, приветливый к любому гостю, - везде добротная, обжитая, - не показная! роскошь. И, разумеется, вездесущие павлины. Дед рисовал их с маниакальным усердием. Его упрямое трудолюбие не пасовало ни перед маслом, ни перед акварелью, ни перед цветными мелками. Творивший с посильным разумением новейшую историю, дед за долгую свою жизнь прошел сквозь бесчисленные невзгоды и на закате, глубоко больной и глупеющий день ото дня, взорвался россыпью - почему-то - павлинов-близнецов, разнившихся лишь форматом и мелкими деталями. Всеволод Рюгин смутно предполагал в том взрыве какой-то мистический смысл. И вот сей фейерверк осел на стенах кабинета, коридора, гостиной; его брызги достигли как жилищ близких друзей, так и квартир случайных знакомцев. Павлин всерьез претендовал на роль фамильного герба. Фальшивые восторги, что щедро расточала жестокая публика, дед расценил как искреннее признание в его лице выдающегося мастера. Бедняга напыжился, начал высказывать туманные намеки на свое аристократическое - из интеллигенции, по меньшей мере, - происхождение. Это, конечно, было полной чепухой: до получения в 20-х годах технического образования дед оставался совершенным лаптем. Он мог в лучшем случае рассчитывать на роль Авраама, чье семя в дальнейшем благословится и разовьет в себе белую кость.

Тем не менее гордое кичливое семейство держало фасон до последнего. Опять же дед, к примеру, полагал, что посещение театра есть форма самораскрытия белокостной сути - не более и не менее. Ему не приходило в голову, что это - естественная потребность культурных людей. Но в театре он бывал крайне редко, а если уж шел - надувался пуще прежнего. Однажды он взял с собой юного Всеволода, прозревая в походе преемственность поколений, и тот с ужасом наблюдал, как дед, глядя в сторону, нервно вложил в ладонь оторопевшего гардеробщика сорок копеек в обмен на номерок. Дед почему-то усматривал в этом славную аристократическую традицию.

За две недели до своей кончины дед, не навещавший театров вот уж с десяток лет, просмотрел газету, наткнулся на театральную рубрику и, помедлив, выбрал почему-то "Женитьбу". С деланным равнодушием он небрежно спросил Всеволода: "Ну что - пойдем? "Дескать, дело обыденное. Всеволод, к тому моменту вполне справедливо подозревавший, что дед "Женитьбу" даже не читал, со смешком отказался. Павлины между тем сказочно расплодились. Их клювы, глаза и даже хвосты веером, поспешая за летом дедовских дней, приобретали все более и более агрессивное выражение. Рюгин слишком поздно смекнул, что надо было идти. Он понял это мгновенно, задыхаясь в толще черного вала нахлынувших воспоминаний, и, задерживая дыхание из-за подступивших слез, ринулся в спальню и впился губами в запавший колючий рот, уже несколько часов как остывший. Дед во всем любил комфорт, всегда был охоч до мелких, неуклюжих, интимно-домашних удобств вроде разных тесемочек, подставочек, подушечек. Мучимый в последние дни болями в ноге, он обрел источник облегчения в миниатюрном стульчике и неловко ковылял по квартире, толкая его вперед. Последним удобством, которое он сорвал, был узкий лоскут бинта, подвязавший челюсть.

... Минуты текли. Всеволод Рюгин, оставаясь на комоде, сменил позу и теперь сидел по-турецки. Вспомнив про деда, он не стал останавливаться, но сосредоточился еще сильнее, и вот, с очередным ударом часов, перед внутренним взором всплыли, наподобие улыбки Чеширского кота, залихватские , как у французского "гарсона", усы - батюшка. Рюгин терпеливо ждал, но дело усами и закончилось, и Всеволод начал думать, какой редкий шутник был батюшка; правда, шутил он довольно плоско, но маленького Всеволода юмор такого сорта вполне устраивал. Всеволод поднял глаза и в который раз изучил старинное безобразное красное пятно на потолке. Изумившись, он помотал головой и посмотрел снова - конечно же, никакого пятна не было уже давно. Батюшка запустил помидором в потолок лет двадцать тому назад, стремясь развлечь зареванного по какому-то случаю крошку-сына. Дальнейшие памятные Всеволоду проказы были примерно того же характера. Когда сынок подрос, он тоже полюбил шутить. Папа с сыном постоянно подстраивали друг другу разные мелкие каверзы. Всеволод доставал кусок игрушечного дерьма и клал папе на стул. Батюшка не оставался в долгу и швырял на пол хитроумный западный шарик - тот, лихо кружась, раскручивался, рос, разворачивался и оформлялся в очень правдоподобную лужу блевотины. Подсовывать предметы, напоминавшие о грубых физиологических отправлениях, вошло у них в привычку. Лишь однажды Всеволод немножко отошел от негласного правила - и день тот стал роковым. Отмечая свой юбилей, батюшка, не забывая об аристократическом происхождении, сидел, заложив салфетку, кроил утонченную мину и ловко распиливал ножичком громадные куски мяса. Всеволод, улучив момент, ввел родителя в заблуждение искусной резиновой подделкой. Он рассчитывал в случае чего вовремя остановить трапезу, но папаша оказался столь горячим в еде, что даже доктор, производивший вскрытие после того, как тот насмерть подавился, разводил руками, дивясь нелепости смерти.