– Голова у тебя не горячая? – спросил он, приложив мне руку ко лбу.
– Нет, – отвечал я. – Герберт, милый, расскажи, что тебе сказал Провис.
– Он говорит, – сказал Герберт, – …вот видишь, повязка снялась прямо-таки замечательно, теперь наложим новую, прохладную… Что, по началу ежишься, мой дорогой? Ну ничего, это сейчас пройдет… Он говорит, что женщина эта была молодая и очень ревнивая и мстительная. Мстительная до предела, Гендель.
– А что ты называешь пределом?
– Убийство… Ой, неужели я задел по больному месту? Очень щиплет?
– Нет, я не чувствую. Как она убила? Кого убила?
– Да видишь ли, может, это слишком страшное слово для того, что она сделала, – сказал Герберт, – но ее судили за убийство, мистер Джеггерс ее защищал, и успешно, и вот тогда-то Провис впервые услышал его имя. Жертвой была другая женщина, много крепче той, они сцепились не на жизнь, а на смерть, в каком-то сарае. Кто начал и честная была борьба или нет – все это неизвестно; но чем она кончилась – очень хорошо известно: жертву нашли задушенной.
– И эту женщину осудили?
– Нет, оправдали… Бедный мой Гендель, опять я тебе сделал больно?
– Нисколько, Герберт. Ну? Что же было дальше?
– У этой женщины, которую оправдали, был ребенок от Провиса, и Провис его очень, очень любил. В тот самый вечер, когда ее соперница была задушена, женщина эта явилась к Провису и поклялась, что убьет ребенка (который был где-то у нее) и что он больше никогда его не увидит, а потом сразу исчезла… Ну вот, с самой трудной рукой мы покончили, теперь осталась только правая, а это уж пустяки. Лучше я пока не буду зажигать лампу, хватит камина, – у меня рука тверже, когда я не так ясно вижу твои болячки… А все-таки, дорогой, по-моему, тебя лихорадит. Что-то ты очень часто дышишь.
– Возможно, Герберт. И что же, она сдержала свою клятву?
– Вот это и есть самое ужасное в жизни Провиса. Да, она сдержала клятву.
– То есть это он так говорит.
– Ну, разумеется, мой дорогой, – удивленно сказал Герберт и снова в меня вгляделся. – Я все тебе рассказываю с его слов. Других сведений у меня нет.
– Да, конечно.
– Что касается того, – продолжал Герберт, – дурно или хорошо он обращался с матерью своего ребенка, об этом Провис умолчал; но она лет пять делила с ним жалкое существование, о котором он нам здесь рассказывал, и, видимо, он жалел ее и не захотел погубить. Поэтому, опасаясь, как бы его не заставили давать показания по поводу убитого ребенка, что значило бы обречь ее на верную смерть, он исчез – убрался с дороги, как он сам выразился, – и на суде о нем только смутно упоминалось, как о некоем человеке по имени Абель, который и был предметом ее безумной ревности. После суда она как в воду канула, так что он потерял и ребенка и мать ребенка.
– Скажи мне, пожалуйста…
– Одну минуту, мой дорогой, сейчас я кончу. Этот Компесон – его злой дух, мерзавец, каких свет не видел, – знал, что он уклонился от дачи показаний и почему уклонился, и, конечно, воспользовался этим, чтобы, угрожая доносом, окончательно прибрать его к рукам. Вчера мне стало ясно, что за это-то главным образом Провис его и ненавидит.
– Скажи мне, – повторил я, – и имей в виду, Герберт, это очень важно, – он тебе говорил, когда это случилось?
– Очень важно? Тогда погоди, я припомню, как он сказал. Да, вот: «Тому назад лет двадцать, не меньше, почитай что сразу после того, как я стакнулся с Компесоном». Сколько тебе было лет, когда ты набрел на него около вашей церквушки?
– Лет семь, наверно.
– Ну, правильно. А это случилось года на три или четыре раньше, и он говорит, что ты тогда напомнил ему дочку, которую он потерял при таких страшных обстоятельствах, – она была бы примерно твоей ровесницей.
– Герберт, – сказал я, очнувшись от минутного молчания, – тебе при каком свете меня лучше видно, из окна или от камина?
– От камина, – отвечал Герберт, опять придвигаясь ко мне.
– Посмотри на меня.
– Смотрю, мой дорогой.
– Потрогай меня.
– Трогаю, дорогой.
– Ты не думаешь, что у меня жар или рассудок помутился от вчерашнего?
– Н-нет, мой дорогой, – сказал Герберт, смерив меня долгим, внимательным взглядом. – Ты немного возбужден, но в общем – такой, как всегда.
– Я знаю, что я такой, как всегда. А человек, которого мы прячем в доме у реки, – отец Эстеллы.
Глава LI
Какую я преследовал цель, когда так упорно доискивался, чьим ребенком была Эстелла, – этого я не могу сказать. Читатель вскоре увидит, что вопрос этот и не возникал у меня сколько-нибудь отчетливо, пока его не поставил передо мной человек и опытнее меня и умнее.
Но после того как у нас с Гербертом состоялся описанный выше знаменательный разговор, меня охватило лихорадочное чувство, что я обязан выяснить все до конца, что я не могу так это оставить, а должен повидать мистера Джеггерса и добиться от него правды. Уж не знаю, воображал ли я, что стараюсь для Эстеллы, или мне хотелось, чтобы на человека, безопасностью которого я был столь озабочен, упал отблеск романтической тайны, так давно окружавшей ее в моих глазах. Возможно, что вторая догадка ближе к истине.
Как бы там ни было, я вскочил и готов был сейчас же бежать на Джеррард-стрит. Удержал меня только довод Герберта, что я рискую окончательно слечь и оказаться бесполезным тогда, когда от моей помощи, возможно, будет зависеть жизнь нашего беглеца. Лишь после многократных заверений, что завтра-то я уж непременно пойду к мистеру Джеггерсу, я наконец согласился остаться дома, лежать спокойно и позволить Герберту врачевать мои раны. Наутро мы вышли вместе и расстались на углу Смитфилда и Гилтспер-стрит; Герберт зашагал к себе в Сити, а я направился на Литл-Бритен.
У мистера Джеггерса и Уэммика было заведено время от времени проверять баланс конторы, просматривать счета клиентов и все приводить в порядок. В эти дни Уэммик забирал свои бумаги и книги в кабинет к мистеру Джеггерсу, а в контору спускался один из клерков с верхнего этажа. В то утро, обнаружив такого клерка на месте Уэммика, я сразу понял, в чем дело; но я не жалел, что застану их вместе, – пусть Уэммик сам убедится, что я не выдал его ни единым словом.
Мое появление с рукой на перевязи и в накинутой на плечи шинели обеспечивало мне благосклонный прием. Я, как только приехал в город, послал мистеру Джеггерсу краткое сообщение о несчастье, но теперь он заставил меня рассказать все подробно; и самая тема была столь необычна, что разговор у нас получился не такой сухой и отрывистый, как всегда, и не так строго был подчинен правилу – все подкреплять доказательствами. Пока я говорил, мистер Джеггерс по своему обыкновению стоял у камина. Уэммик, откинувшись на стул и сунув руки в карманы, а перо заложив в почтовый ящик, смотрел на меня во все глаза. Безобразные слепки, неотделимые в моем представлении от здешних деловых разговоров, казалось, напряженно принюхивались – не пахнет ли гарью и сейчас.
Заключив свою повесть и ответив на все их вопросы, я извлек из кармана распоряжение мисс Хэвишем о выдаче мне девятисот фунтов для Герберта. Когда я протянул мистеру Джеггерсу таблички, глаза его ушли немного глубже под брови, но затем он передал таблички Уэммику с указанием выписать чек и дать ему на подпись. Пока Уэммик выполнял это указание, я смотрел на него, а мистер Джеггерс, покачиваясь взад и вперед в своих начищенных сапогах, смотрел на меня.
– Мне очень жаль, Пип, – сказал он, после того как чек был подписан и я положил его в карман, – что мы ничего не предпринимаем для вас лично.
– Мисс Хэвишем была так добра, – сказал я, – что спросила, не может ли она чем-нибудь помочь мне, и я ответил, что нет.
– Ну что ж, вам виднее, – сказал мистер Джеггерс, а Уэммик одними губами произнес: «Движимое имущество».
– Я бы на вашем месте не ответил «нет», – сказал мистер Джеггерс, – но в таких делах каждому виднее, что ему нужно.