Изменить стиль страницы

Для Барнеби время летело стрелой. Дни и годы проносились, не озаряя ни единым лучом его разум, и в глубоком мраке его не видно было просвета. Барнеби часто целыми днями сиживал на низенькой скамеечке у огня или на пороге их коттеджа, работал (он тоже выучился ремеслу, которым занялась вдова) и слушал сказки, которые мать рассказывала ему, пытаясь этим удержать его подле себя. Барнеби не запоминал их, и выслушанная вчера сказка назавтра уже казалась ему новой. Увлеченный ими, он терпеливо сидел дома и, с жадностью ребенка внимая всему тому, что рассказывала мать, усердно работал от зари до полной темноты, когда уже ничего нельзя было разглядеть.

Но бывали периоды, когда он отправлялся бродить и пропадал где-то с раннего утра до вечера, – тогда их скудного заработка едва хватало на еду и то самую неприхотливую. В этих местах было очень мало людей праздных, здесь даже детям приходилось работать, и Барнеби для прогулок не находил товарищей. Да если бы даже их был целый легион, вряд ли кто мог бы за ним угнаться. Но ему вполне заменяли людей десятка два соседских собак. В сопровождении двух-трех, а иной раз и целых полдюжины этих псов, которые с лаем неслись за ним по пятам, он отправлялся странствовать на целый день. Когда они к ночи возвращались домой, собаки были еле живы от усталости, с трудом волочили стертые в кровь ноги, а Барнеби назавтра как ни в чем не бывало вставал с зарей и опять убегал с новой свитой и вечером возвращался таким же манером. Во всех этих экскурсиях неизменно участвовал Грип, сидя в своей корзинке за плечами хозяина, и, если погода бывала хороша и компания настроена весело, ни одна собака не лаяла так громко, как этот ворон.

Удовольствия, которым они предавались на прогулках, были довольно просты. Корка хлеба и кусочек мяса, запитые водой из ручья или родника, составляли всю их еду. Барнеби любил ходить, бегать и прыгать, а устав, ложился в высокую траву, или на меже среди зреющих хлебов, или в тени какого-нибудь высокого дерева; следил за легкими облачками, бегущими по голубому небу, и слушал серебряные трели жаворонка, заливавшегося в вышине. Он любил рвать полевые цветы – ярко-красные маки, хрупкие колокольчики, белую буквицу, шиповник, – наблюдать за птицами, рыбами, муравьями, червяками, за кроликами и зайцами, которые стрелой перебегали дальнюю лесную тропинку и скрывались в чаще. Вокруг были миллионы живых тварей, и все они интересовали Барнеби. Лежа в траве, он подстерегал их и, когда они убегали, хлопал в ладоши и кричал от восторга. А когда их поблизости не было или надоедало следить за ними – как приятно было любоваться игрой солнечных лучей, которые косо скользили между листьев, а потом прятались где-то в глубине леса, где трепещущие ветви деревьев словно купались и плескались в озере расплавленного серебра.

Радовали Барнеби и сладкие ароматы лета, нежное благоухание цветущих полей клевера и бобов, свежий запах влажных листьев и мха, полный таинственной жизни трепет деревьев и беспрерывная смена теней. А когда он, утомленный, изнемогая от блаженства, закрывал глаза, на смену тихим радостям приходила дремота. Убаюканный музыкой легкого ветерка, Барнеби засыпал, и все вокруг сливалось для него в дивный сон.

Их хижина – ибо жилище это трудно назвать иначе – стояла на окраине городка, неподалеку от большой дороги, но в месте глухом и уединенном, куда во всякое время года только случайно забредал какой-нибудь путник. При домике был разбит небольшой садик, содержавшийся в порядке, – за ним ухаживал Барнеби, когда на него находили припадки усердия. А мать трудилась без устали дома и вне дома, чтобы прокормить себя и сына, и ни град, ни дождь, ни снег, ни жаркое солнце не могли помешать ей.

Прошлое осталось далеко позади, и как ни мало она надеялась и мечтала побывать когда-нибудь опять в родных местах, ее, по-видимому, мучило необъяснимое желание узнать, что творится в этом покинутом ею бурном мире. С жадностью подбирала она каждую брошенную газету, ловила каждый слух, каждую весть из Лондона. Волнение, которое эти известия вызывали в ней, было далеко не радостным, лицо ее в такие минуты выражало сильнейшее смятение и страх, но чувства эти ничуть не уменьшали жадного любопытства. В ненастные зимние вечера, когда ветер выл и бесновался вокруг дома, на лице вдовы появлялось прежнее выражение застывшего ужаса, и ее трясло, как в лихорадке. Барнеби редко замечал это: она ценой огромных усилий всегда брала себя в руки прежде, чем сыну бросалась в глаза перемена в ней.

Грип был далеко не праздным и не бесполезным членом этого бедного семейства. Отчасти уроки Барнеби, отчасти же свойственная этой породе птиц способность живо все схватывать и большая наблюдательность помогли Грипу стать таким мудрым и ученым, что он прославился на много миль вокруг. О его красноречии и удивительных талантах шла молва повсюду, и посмотреть на чудо-ворона приходило немало людей, а так как никто из них не забывал вознаградить его за старания (если ему угодно бывало дать представление, что случалось не всегда, ибо гении капризны), то его заработок составлял изрядную долю доходов семьи. Ворон как будто сам понимал это и знал себе цену: сохраняя полную свободу и непринужденность наедине с Барнеби и его матерью, он в присутствии посторонних напускал на себя необыкновенную важность и никогда не снисходил до даровых – представлений, – разве только клюнет в ногу уличного мальчишку (его любимое развлечение), заклюет при случае одного-двух цыплят или сожрет обед какой-нибудь из соседских собак, – даже самым злым из них он внушал трепет и величайшее почтение.

Так шло время, и ничто не нарушало и не меняло их образа жизни. Как-то летним вечером, в июне, Барнеби и его мать отдыхали в своем садике от дневных трудов. У миссис Радж еще лежала на коленях работа, а на земле была рассыпана солома. Барнеби стоял, опираясь на лопату, и любовался яркими красками заката, тихонько напевая что-то.

– Какой славный вечер, – правда, мама? Если бы у нас в карманах звенело хоть немножко того золота, что рассыпано в небе, мы стали бы богачами на всю жизнь.

– Будем довольны тем, что имеем, – спокойно улыбаясь, сказала мать. – Не надо нам золота, не будем и думать о нем, даже если бы оно лежало у нас под ногами. Нам и так хорошо.

– Хорошо-то хорошо, – отозвался Барнеби. Он по-прежнему стоял, скрестив руки на лопате, и задумчиво смотрел на закат, – но с золотом лучше. Как жаль, что я не знаю, где его достать. Будь оно у нас, мы с Грипом сумели бы многое сделать, уж в этом не сомневайся!

– А что бы вы стали делать с этим золотом? – спросила миссис Радж.

– Да мало ли что! Мы бы нарядно оделись – не Грип, конечно, а ты и я, – завели бы лошадей, собак, накупили пестрой богатой одежды и красивых перьев. – Мы не работали бы, как теперь, и жили бы припеваючи. Ого, поверь, мама, уж мы бы придумали, что делать с золотом, мы употребили бы его с пользой! Если б только знать, где оно лежит, я не пожалел бы сил и откопал его!

– Нет, ты еще не знаешь, – миссис Радж встала и положила руку на плечо сыну, – ты не знаешь, Барнеби, как грешили люди ради золота, а потом они узнавали – слишком поздно, – что оно блестит так ярко только издали, а в руках у людей теряет весь свой блеск.

– Вот как! – Барнеби все с тем же сосредоточенным вниманием смотрел на закат. – А все-таки, мама, хотелось бы попробовать…

– Разве ты не видишь, какое оно красное? – возразила мать. – Это цвет крови: ни на чем нет столько крови, как на золоте. Беги от него. Нам с тобой больше, чем кому бы то ни было, следует ненавидеть даже это слово. Ты забудь о нем и думать, родной! Из-за него нам на долю выпало такое горе, какое мало кто знал в жизни, да и не дай бог никому узнать. Лучше мне сойти в могилу с тобой вместе, чем увидеть тебя когда-нибудь в погоне за золотом.

Барнеби на мгновение отвел глаза от неба и удивленно посмотрел на мать. Затем, попеременно глядя то на багровую полосу заката, то на родимое пятно у себя на руке, словно сравнивая их цвет, он вдруг стал серьезен; он хотел, видно, задать матери какой-то вопрос, но тут нечто новое отвлекло его неустойчивое внимание, и он тотчас забыл о своем намерении.