А когда промчалась толпа, сеявшая на своем пути ярость и разрушение, на улице раздался вдруг душераздирающий вопль. Несколько человек бросились туда, откуда он донесся, а с ними и Гашфорд, только что вышедший на улицу. За спинами других ему было не видно и не слышно, что там случилось, но кто-то, опередивший его, рассказал, что кричала женщина, вдова, увидевшая в толпе бунтовщиков своего сына.
– Только-то? – сказал секретарь, уходя домой. – Ну, кажется, наши молодцы на этот раз принялись за дело как следует!
Глава пятьдесят первая
Однако неистовства черни, которые Гашфорд называл «настоящим делом» и на которые возлагал большие надежды, в ту ночь дальше не пошли. Снова были вызваны солдаты, снова они арестовали человек пять-шесть, а остальные разбежались после короткой и бескровной схватки. Как ни были они пьяны, как ни разыгрались в них страсти, – они еще не решались перейти все границы, презреть законы и бросить вызов правительству. Их еще сдерживала доля привычного уважения к власти, установленной обществом для защиты своих интересов, и если бы эта власть вовремя отстояла свой авторитет, секретарю лорда Гордона пришлось бы пережить горькое разочарование.
К полуночи улицы были уже тихи и безлюдны, все приняло свой обычный вид, и только в двух частях города, на тех местах, где солнце в час заката освещало еще красивые и богато украшенные здания, сейчас остались одни расшатанные стены да груды обломков и мусора. Даже католики, которых много было среди дворян и купцов в Лондоне и его предместьях, не боялись больше за свою жизнь и имущество и не очень возмущались тем, что разрушены и разграблены их церкви. Они верили в правительство, под защитой которого жили много лет, они с полным основанием рассчитывали на добрые чувства к ним и справедливость большей части населения, людей, с которыми, несмотря на разницу вероисповеданий, всегда сохраняли близкие и дружеские отношения, – и это их поддерживало при всех издевательствах и насилиях, которым они подверглись. Они были убеждены, что все честные протестанты так же невиновны в недавних позорных событиях, как невиновны были они, католики, в пытках на дыбе, сожжении на кострах, казнях на плахе и виселице в царствование жестокой королевы Марии.
Был уже час ночи, а Гейбриэл Варден, его супруга и мисс Миггс все еще не ложились и ожидали чего-то в маленькой гостиной. Их присутствие здесь в столь поздний час, и нагар на фитилях тускло горевших свечей, и царившее в комнате безмолвие, а более всего – ночные чепчики служанки и ее госпожи свидетельствовали, что какая-то уважительная причина помешала им лечь спать в обычный час и вынудила засидеться допоздна.
Если требовалось еще более убедительное доказательство, то им вполне могло служить поведение мисс Миггс: дойдя до того беспокойного я нервного состояния, которое всегда вызывается долгим бдением, она беспрестанно потирала и пощипывала нос, вертелась и ерзала на стуле, как будто сидела на иголках, почесывала брови, кашляла, издыхала или даже тихо стонала, шмыгала носом, шумно сопела или судорожно вздрагивала – и всем этим до того раздражала слесаря, что у него, наконец, лопнуло терпение: молча понаблюдав за нею некоторое время, он не выдержал и сказал:
– Миггс, голубушка, ступай-ка ты спать! Иди, иди, а то ты можешь надоесть хуже, чем сто бочек дождевых капель, которые стучат в окно, или сотня мышей, когда они скребутся за панелью. Это, ей-богу, невыносимо! Сделай милость, иди спать!
– Вам легко говорить, сэр, – возразила мисс Миггс, – ведь вас раздевать и расстегивать не нужно, а хозяйку – нужно. И пока вы не ляжете, мэм, – обратилась она к миссис Варден, – до тех пор и я не смогу уснуть со спокойной совестью, – нет, ни за что, хотя бы мне сию же минуту вылили за шиворот не сто бочек, а в двадцать раз больше холодной воды!
Объявив это, мисс Миггс стала всячески извиваться, пытаясь почесать плечи в недоступном месте, и при этом содрогалась вся с головы до ног, как бы давая зрителям понять, что воображаемый холодный душ действует уже вовсю, но сознание долга придает ей мужество и заставляет ее терпеть это и все другие мучения.
Миссис Варден так клонило ко сну, что она не стала вмешиваться, и, когда Миггс высказалась, слесарю оставалось только вздохнуть и вооружиться терпением.
Однако сидеть спокойно, имея перед глазами такого василиска, было невозможно. Гейбриэл старался смотреть в другую сторону, но представлять себе, как она трет щеку, или дергает себя за ухо, или моргает глазами, или проделывает бог знает что со своим носом, было еще мучительнее, чем видеть все это. Если она на миг прекращала подобные упражнения, то только потому, что у нее немела ступня, или сводило руку или ногу, или ее всю корчило от какого-нибудь другого недомогания. Когда же наступала минута передышки и Миггс, закрыв глаза и разинув рот, неподвижно застывала на стуле, то через мгновение она начинала клониться вперед, потом, вздрогнув и очнувшись, разом останавливалась, потом снова клонилась вперед, вздрагивала и выпрямлялась, медленно начинала опять клониться все ниже и ниже, а когда уже казалось несомненным, что через секунду она потеряет равновесие, и слесарь в испуге готов был ее окликнуть, чтобы она не свалилась со стула и не проломила себе череп, она совершенно неожиданно оказывалась опять сидящей очень прямо, словно аршин проглотила, глаза ее были открыты и упрямое, вызывающее выражение сонной физиономии ясно говорило: «Я готова поклясться, что ни на минуту не сомкнула глаз».
Наконец, когда часы пробили два, за входной дверью послышался стук, словно кто-то нечаянно наткнулся на дверной молоток. Мисс Миггс моментально вскочила и, захлопав в ладоши, крикнула, путая со сна духовное с мирским:
– Аллилуйя, мэм! Это стучит Симмун!
– Кто там? – спросил Гейбриэл.
– Я! – крикнул хорошо знакомый голос мистера Тэппертита.
Слесарь отпер дверь и впустил его.
Мистер Тэппертит имел сейчас не очень презентабельный вид: человеку его роста всегда плохо приходится в давке, а так как он к тому же принимал деятельное участие в событиях вчерашнего утра, то одежда его буквально превратилась в лохмотья, шляпа смялась и потеряла всякую форму, а задники башмаков были стоптаны до того, что они напоминали ночные туфли. Кафтан висел на нем клочьями, пряжки с подвязок и башмаков были сорваны, от шарфа на шее осталась только половина, сорочка на груди была разорвана. Однако, несмотря на беспорядок в костюме, на то, что Сим изнемогал от жары и усталости и был весь в грязи и пыли, как в футляре, под которым уже нельзя было различить его естественную оболочку (то есть кожу или облекавшую ее одежду), он вошел в гостиную величавой поступью, с высокомерным видом и, сев в кресло, с мрачным достоинством обозревал все общество, тщетно пытаясь засунуть руки в карманы коротких штанов, вывернутые наружу и болтавшиеся по бокам, словно кисточка.
– Саймон, – начал слесарь серьезным тоном, – что это значит, что ты приходишь домой так поздно ночью да еще в подобном виде? Можешь ты дать мне слово, что не безобразничал на улицах вместе с бунтовщиками? Если можешь, я не стану больше упрекать тебя.
– Сэр, – отвечал мистер Тэппертит, устремив па него презрительный взгляд, – удивляюсь, как это у вас хватает наглости предъявлять мне такие требования.
– Ты пьян, – сказал слесарь.
– Говоря вообще, – возразил Сим с полным самообладанием, – вы лжец, сэр, и в самом оскорбительном смысле этого слова! Но в данном случае вы нечаянно – да, нечаянно, сэр – сказали правду.
– Марта, – обратился слесарь к жене, сокрушенно качая головой, хотя вид этой торчавшей перед ним нелепой фигуры вызывал невольную улыбку на его открытом лице. – Марта, я все же надеюсь, что этот бедняга не попал в руки тех подлецов и дураков, о которых мы так часто толковали с тобой и которые натворили столько зла. Но если он сегодня ночью был на Уорвик-стрит или Дьюк-стрит, то…
– Он не был ни тут, ни там, сэр, – воскликнул мистер Тэппертит громким голосом и, внезапно перейдя на шепот, повторил, в упор глядя на слесаря: – Не был ни тут, ни там, да!