24 апреля 1945 года. На вопросы отвечает летчик, лейтенант воздушной разведки: "Все население Берлина можно разделить на две части: на людей разумных, понимающих, что война проиграна и дальнейшее сопротивление бессмысленно и ведет только к ненужным разрушениям, и так называемых стопроцентных или даже стопятидесятипроцентных нацистов, ожидающих какого-то чуда, надеющихся, что в последний момент русские передерутся с англичанами и американцами и Германия выйдет сухой из воды".

30 апреля 1945 года. На вопросы отвечает подполковник, корпусной интендант: "Мне теперь безразлично - жить или умереть. Плен я считаю позором. Я был захвачен в плен раненым. И я подавлен не только своим положением военнопленного, но и сознанием того, что борьба на поле боя Германией проиграна. Если что еще поддерживает во мне бодрость духа и желание жить, так это то, что я пленен армией, которая одержала победу над сильнейшей армией в мире - германской армией".

Интересно, что через тридцать лет, в разговоре со мной, наш рядовой солдат, пехотинец, трижды кавалер солдатского ордена Славы Константин Мамедов закончил свои воспоминания о последних днях войны почти той же фразой, которой закончил свои показания немецкий подполковник тогда, в сорок пятом: "Немцы оборонялись жестоко. Во всяком случае, я на своем личном опыте могу сказать, так же как и все мы, солдаты нашей дивизии, что, по-моему, эта жестокость боев с приближением к Берлину только нарастала. И нарастала непрерывно. Сопротивление было просто отчаянное. О немце, как о противнике, можно сказать, что это был сильнейший противник. Я думал над этим, - кто бы еще был в состоянии таким противником оказаться? И не могу найти хотя бы ближайшего сравнения. Это была вымуштрованная, владевшая боевой техникой военная машина, которой, пожалуй, не было, - да не пожалуй, а просто не было равной в мире..."

Вернусь к дневнику:

...Часа через полтора мы добрались до Берлина, до его южных окраин. Нам хотелось попасть поближе к центру, но мы толком не знали, в какой армии надо оказаться, чтобы добраться туда, и, как это часто бывает на фронте, потеряли немало времени на выяснения и розыски.

Сначала попали в армию генерала Лучинского, но не стали в ней задерживаться, потому что она передавала запятые ею кварталы города соседу справа, а сама передвигалась куда-то влево.

Потом попали к танкистам и случайно наткнулись на самого командующего 3-й танковой генерала Рыбалко. На перекрестке двух разбитых улиц стоял "виллис", а мимо шли танки с открытыми люками. Рыбалко сидел на бампере "виллиса", упираясь спиной в радиатор, и смотрел на свои проходящие танки. По весенней теплой погоде он был странно одет в зимнюю, подбитую мехом суконную бекешу. Видимо, болел - желтое, нездоровое лицо человека, превозмогающего сильную боль. Разговаривал с нами почти сквозь зубы. Я сказал, что мы хотим остаться у него в армии, и спросил, в какую из его частей поехать, чтобы оказаться поближе к центру Берлина.

- Ни в какую, - сказал он. - Берлином больше не занимаемся. Перемещаемся. Куда? Много будете знать, скоро состаритесь! Оставайтесь с нами, в свое время выясните.

Я сказал ему, что нам нужно быть в Берлине. Он пожал плечами и, больше не обращая на нас внимания, повернулся к своим подчиненным. Мне в ту минуту показалось, что он зол на то, что его армии приказали куда-то перемещаться, что ему самому хочется остаться и доколотить фашистов в Берлине. Мы никак не представляли себе тогда, что всего через какую-нибудь неделю танки именно этого сквозь зубы говорившего с нами генерала первыми ворвутся на улицы Праги. Если б знали, может, и остались бы у него.

Не зная обстановки, перебираясь из части в часть, из одного берлинского района в другой, проканителились целый день и целую ночь в разных, относительно малоинтересных пунктах Берлина и наконец попали в армию Чуйкова, когда он уже принял от Вейдлинга капитуляцию берлинского гарнизона.

Последние затихавшие схватки шли только с отдельными, еще не узнавшими о капитуляции немецкими частями и с не подчинившимися приказу группами СС. Как ни проклинали мы себя за то, что упустили возможность, присутствовать хотя бы при переговорах о капитуляции, но факт остается фактом, я, в общем, так и не видел того, что называлось штурмом Берлина.

Видел только его последние всплески, даже не предсмертные, а посмертные судороги фашизма...

Близко к вечеру. Подходим к полуразломанной стене зоопарка Цоо. Эстакада городской железной дороги. У эстакады много трупов. Лежат вповалку, кто навзничь, кто лицом вниз. На мостовой жидкая, еще не потемневшая кровь. Все произошло только что. Здесь дрался какой-то небольшой эсэсовский отряд. У эстакады два изуродованных пулемета и полтора десятка трупов, среди них две убитые женщины в эсэсовской форме. И как всегда, когда я видел на войне убитых женщин, я и здесь, несмотря ни на что, несмотря на их эсэсовские мундиры, испытал чувство какого-то особого содрогания и жалости.

Перелезаем через обломки ограды Цоо и забредаем в слоновник. Большая часть его разбита бомбежкой. В единственном оставшемся секторе ходит унылый голодный слон. Что слон голодный, узнаю от сторожа, старика немца. Он с женой до конца оставался здесь, в Цоо, и, когда я начинаю объясняться с ним на моем ломаном немецком языке, он сейчас же начинает просить у меня провианта для своих животных. Потом предлагает мне посмотреть Цоо:

- Правда, у нас мало что осталось...

Старик идет впереди, мы за ним. Он показывает нам свой зоологический сад спокойно, профессионально, так, словно здесь ровно ничего не произошло.

На дорожках трупы немцев.

На садовой скамейке труп нашего солдата. Голова завернута в шинель. Положили на скамейку, а похоронить еще не успели.

Но смотритель не обращает внимания на трупы, он ведет нас по зоологическому саду и все время говорит о животных. И это становится все более диким.

Наконец подходим к бассейну с бегемотами, позади которого высится цементная скала. Один бегемот лежит на скале и тяжело дышит. А другой, убитый, плавает в воде. В боку его торчит стабилизатор мины. Она убила его, застряв по стабилизатор, но не разорвалась. Я смотрю на этот торчащий из туши бегемота стабилизатор и думаю о том, что, когда буду рассказывать об этом, мне не поверят. Другой бегемот опускается в воду и плывет, не приближаясь к убитому, словно понимает опасность.