На этом новом посту я и встретил Петрова ровно месяц спустя, в последний раз за войну.

Глава тридцать первая

Записная книжка за 31 марта 1945 года.

...За весь этот день подробной записи заслуживает, пожалуй, только моя четырехчасовая беседа в Гинденбурге с немецким католическим священником, с которым Зауэр предлагал повидаться еще в прошлый мой приезд, но сделать это я смог только теперь. Мне предстояли еще другие дела, и я, встретившись с Зауэром у заместителя коменданта, попросил его организовать встречу с католическим патером в вечерние часы.

- К тому времени будет уже темно, - сказал Зауэр. - А в немецких домах все наглухо запираются на ночь.

- Да, - подтвердил заместитель коменданта, - немцы запираются. Боятся насилий, боятся грабежей, вообще всего боятся. И когда нам в комендатуре надо срочно разыскать кого-нибудь из них после наступления темноты, перед нами дилемма: или ломать дверь, или брать с собой кого-то из немцев, сотрудничающих с нами, и вместе с ним стучаться в нужный нам дом.

Услышав это, я невольно вспомнил свой разговор с маршалом Тито о том, как немцы в сорок первом году, после оккупации Белграда, под страхом смертной казни запретили жителям запирать на замок свои двери. И, вспомнив это, подумал, что, несмотря на свою суровость, мы, однако, достаточно гуманны с ними. Зауэр предложил выход: он сейчас пойдет сам, предупредит патера о встрече, а вечером мы встретимся в комендатуре и вместе пойдем к нему. Так и сделали.

Вечером Зауэр пришел в комендатуру вдвоем с переводчиком, и мы пошли.

Ночь была черная, хоть выколи глаз. Город как вымер. И мне было немножко странно: вот я иду безоружный (я забыл пистолет в кожанке в комендатуре, и возвращаться за ним не хотелось) с двумя немцами ночью по немецкому городу к третьему немцу. Хотя, впрочем, как раз то, что я шел с двумя этими немцами, и было гарантией моей безопасности. Случись со мной что-нибудь, их судьба была бы печальной.

Мы подошли к большому дому и постучали в решетчатую железную калитку. Над нами в окне появился свет фонаря, он осветил нас, и калитка открылась. Должно быть, в ней был замок, соединенный электрическим проводом с домом.

Мы поднялись по лестнице, и нас встретил в дверях человек, которого я сначала в темноте не разглядел. Мы прошли с ним в комнату. Оказалось, что это сам патер. Он был в черной сутане, с большим красным крестом на груди. И я подумал, что он, наверное, не только приходский, но и госпитальный священник. Так и оказалось: большое кирпичное здание с железной решеткой вокруг было госпиталем, в котором находилась и приходская католическая церковь.

Патеру было за шестьдесят. Он был среднего роста, плотный, с белыми холеными руками, с бледным и, несмотря на резкие черты, красивым старческим лицом.

Комната была низкая, выкрашенная сероватой краской, на стене висело большое распятие, а посредине стоял стол с четырьмя креслами и на нем четыре чайные чашки. Я знал, что многие католики вообще, а католические священники в особенности, в начале власти Гитлера находились в некоторой оппозиции к нему. Знал, что многие из них сидели в лагерях, а ко времени прихода Гитлера к власти в своем большинстве представляли сторонников другой политической ориентации и поддерживали католическую партию центра. Я считал заранее, что до конца искренних ответов мне здесь не получить, но на некоторую откровенность все же рассчитывал и думал, что с известными поправками смогу составить себе приблизительное представление о настроениях немецких католических кругов.

После уже обычного для таких разговоров предисловия, что я прошу быть откровенным и что меня интересует объективная картина, я начал с вопроса, за кого патер голосовал в 1933 году, в год прихода Гитлера к власти.

Он с некоторым удивлением пожал плечами: "Как за кого голосовал? Конечно, за католическую партию центра!"

Тогда я спросил его:

- Ну а если бы представить себе задним числом невозможное, что в 1933 году в Германии взял в своп руки власть не Гитлер, а католическая партия центра, какую внешнюю политику она проводила бы?

- Совершенно другую, - быстро ответил патер.

- Но все-таки какую?

- Во всяком случае, не политику войны. - сказал он.

- Но ведь любая партия, которая могла бы прийти к власти в то время, должна была бы выдвинуть своим лозунгом пересмотр Версальского мира. Разве этот лозунг не был в числе лозунгов вашей католической партии? - спросил я.

- Был, - сказал он.

- Но ведь трудно предположить, что эта ревизия Версальского мира могла произойти мирным путем.

- Почему? - возразил он. - Мы могли бы добиться ее мирным путем.

- Каким образом?

- Мы бы не пошли на войну, - сказал он, - ни при каких обстоятельствах.

- Давайте тогда разберем проблему по частям, - сказал я. - Начнем с Саара.

- Ну, с Саарской областью вопрос был бы решен как раз мирно, - сказал он. - Плебисцит там, безусловно, прошел бы в нашу пользу, и она бы принадлежала нам.

- Хорошо, - сказал я. - Ну а как быть со вторым вопросом? Как бы произошел аншлюс Австрии?

- А мы бы не ставили этого вопроса.

- Совсем?

- Нет, не совсем. Мы бы ставили этот вопрос в экономическом разрезе: экономический аншлюс, экономическое взаимодействие с Австрией, в котором нуждались и мы и австрийцы. А что касается политического, государственного объединения, то мы бы этого не требовали.

- Но разве, по-вашему, Германия и Австрия к этому не тяготели?

- Германия в известной мере тяготела. А Австрия - нет. Ни в какой мере. Ни в какой мере, - повторил он настойчиво.

- Почему же? - стал выяснять я. - Язык один. Народ, в общем, один немцы. И там и тут.

- Положим, - сказал он, - если заглянуть поглубже в историю, мы найдем на протяжении веков много примеров борьбы между этими двумя государствами, несмотря на общность языка.

- Да, - согласился я, - это так. Но после войны 1914 года Австрия перестала возглавлять империю, которая когда-то боролась за первенство среди германских народов и вообще за первенство в Центральной Европе.

- Это верно, - сказал он. - Но тем не менее австрийцы не хотели с нами объединяться. Это совершенно другой народ. Они ненавидят пруссаков и более сносно относятся только к жителям Рейна. Рейнландцам. Я, например, когда жил там - я жил в Австрии шесть лет, - всегда говорил им, что я рейнландец. И это сказывалось на их отношении ко мне. Кстати, я не лгал. Я действительно с Рейна. Австрийский народ в своей массе никогда не ставил вопроса об аншлюсе. Он был далек от этого. Австрийцы, в общем, жили хорошо, богаче, чем немцы. Они чувствовали, что при аншлюсе произойдет уравнивание. И это было им невыгодно, хотя бы с чисто практической точки зрения. Не говоря уже о том, что они всегда ощущали себя отдельной национальностью.