Кука стал ближе к столу между Подчекаевым и отцом. Голос у Антона Антоныча звенел, срываясь. Он дернулся всем телом раз и другой раз. Поднялся Подчекаев, небольшой и плотный. Спешно шли из другой комнаты Марья Петровна с Лешей, и Елена Ивановна, вся красная, кричала издали мужу:

- Терпеть не могу! Этого я терпеть не могу! Я тебя терпеть не могу!

В этот же вечер уехал Подчекаев.

С Лешей шел по молодому апрельскому лесу Антон Антоныч. Он видел, что Леша все пишет кому-то длинные письма: испишет мелким почерком почтовый листок, потом берется за другой, и его испишет, и все справляется, когда поедет Фома на почту в Нейгоф, и нельзя ли ему поехать раньше, вот теперь же, сейчас; и вид у него стал почему-то рассеянно-серьезный.

На соснах и елях выступала новая смола. Весенними дождями было дочиста вымыто небо и сквозь сильные темные верхушки голубело влажно. Синица настойчиво кричала: "Цигарга, цигарга, - пинь-пинь-пинь!" У Леши выбивались из-под фуражки кудри молодо и празднично.

Сказал Антон Антоныч:

- Замечаю я что-то... ты как будто здесь и не здесь, а? Что-то у тебя там завелось, червяк какой-то... Может быть, я в этом деле ошибаюсь, а только кажется мне так... а?

- Пожалуй, - ответил Леша, смотря не на отца, а куда-то выше сосен, пожалуй, и завелось... - И не улыбнулся, как ждал Антон Антоныч, - смотрел просто.

- А-а... а как бы сказать... не рано это?

- Нет, не рано, - так же просто ответил Леша.

- Что ж, ты, может, уж и... обвертеться?

Промолчал Леша.

- Но только это не такое легкое дело - баба, нет! Это я тебе скажу, хлопчик... - Антон Антоныч покрутил головою. - И лошадей в пару трудно подобрать: та - ледача, та - горяча, та - смирна, та - полыхлива, та кусача, а та и совсем беззуба, на овсе зубы себе повредила, как сказать... А уж человека с человеком в одно дышло, этто, этто не малого труда дело, нет!.. Сказать бы, что рабочему - ледачу пару, ледачему - рабочу пару, потому как обои рабочи, так добра наживут столько, куды его и девать, а как обои ледачи, так з голоду подохнут, - ну так это сюда нейдет: ты уж у меня нужды не терпел и терпеть не станешь, так уж тебе не придется необросшему голую брать, - ты уж на твердой основе... Ну, а... кто ж она такая?.. Может, я могу дать тебе свой совет.

- Нет, какой же совет, - скучно сказал Леша.

Он смотрел на голубое небо и щурил глаза. Лицо у него было такое же бледное, как и зимой, продолговатое, с опушенной уже верхнею губой. Слегка покусывал он эту губу, как это делал и Антон Антоныч, но, глядя в небо, щурил глаза. Никогда не щурил глаз Антон Антоныч, - смотрел ли на солнце, на небо, на яркую воду, на искристый снег, не щурил глаз, - это было чужое в Леше, и тонкая слабая кисть руки была у него - недолговечная и тоже чужая. Здесь в лесу он был не лесной, не полевой был бы и в поле. Он посмотрел на отца боком и так же скучно и просто добавил:

- Какой же ты можешь дать мне совет?

- Как так?.. И совета уж дать не могу? Значит, я ни на что уж и не гожусь в таком случае, так? - остановился Антон Антоныч.

- Э-э... - поморщился Леша. - В этик случаях никто не может дать совета.

- Как так?.. Ведь и чужому ж дают совет, а ты ж не чужой! Ведь как мы вместе жить будем, должен же, и обязан даже, знать я...

Поспешно перебил Леша:

- Неужели папа думает, что я здесь жить буду?

- А как же ты?.. Почему ж ты здесь жить не будешь?

- У меня ведь свое дело, я думаю! Папа это забыл? - поднял голос Леша.

- Ну, а фабрика ж как? - несмело уже спросил Антон Антоныч.

- Какая там фабрика!.. Не строить ее совсем.

- Не строить нельзя! - крикнул Антон Антоныч. - Нельзя не строить, и она будет стоять, как... солдат на часах, как свеча!

- Перевод денег, - сказал Леша.

- Так деньги ж эти мои!.. Или уж тоже нет? - удивился Антон Антоныч.

Но так же просто и вяло, как прежде, сказал Леша:

- А я бы все-таки сначала с судом развязался, а уж потом...

- А-а... - протянул Антон Антоныч и долго смотрел на Лешу и думал, и Леша видел, как билось о глаза и щеки и губы его то, что он хотел сказать: сначала одно - ударится и отскочит, потом что-то другое - ударится и опять отскочит, и многого не сказал он; сказал что-то не то, последнее:

- Почему же не приехал Сёзька, а?

- Болен, - ответил Леша, пожав плечами.

- А почему у Куки как-то так, как... у волковой кобылы, скулы сторчать стали? Как у той кобылы, шо хозяина на нее нет, и один только волк ее пасет в поле, а?

- Не знаю... Растет, должно быть... И работы у них тьма...

- Ага, не знаешь?.. А йя знаю!.. Работа... работа людей не сушит, а крепит, работа как... как деревянна катушка, абы было на что нитки мотать. Работа работой, а только едва ли тут в работе суть...

И замолчал Антон Антоныч, но неотвязно зазвенела в нем тифенталева песня.

Кругом красные сосны и черные ели лечили зимние раны густой смолою, и густо стелилась по земле яркая черника, и было предчувствие долгого летнего, насквозь пропитанного влагой тепла, и озеро просвечивало чистое, как кусок неба, а Антон Антоныч вдруг запел тихо:

Голубые они,

И так жарко горят...

Спохватился тут же, присвистнул, плюнул, сказал Леше:

- Камню наломали тут кубов двенадцать, - ты видал?

- Нет. Какой? Бутовый?

- Гранит. И веку не будет!.. Сер-рый, как... волк. Крупно-зерлый... остановился было Антон Антоныч, но махнул рукой. Не повел смотреть.

Шел, и опять все вертелась в голове та же песня, и мурлыкал опять:

Голубые они,

И так жарко горят...

Но, спохватившись снова, обругал Тифенталя:

- А бодай на тебя лиха година, проклятый! Вот в зубах настряло, как... черт знает что!

Сосны и ели слушали.

XX

Как-то вечером, - пустым вечером: уехали уже дети, - Антон Антоныч остался с Еленой Ивановной, долго смотрел в сырые, струящиеся переплеты окон, - дождь шел за окнами, - долго слушал, что было около и что было в себе, и сказал негромко:

- Нюся... Хотелось бы мне добиться во всем этом толку, Нюся... Что до чего, как говорится, а борщ до каши, а репей до собачьего хвоста, а из хвоста собачьего-стервячьего сита не выкроишь; нет, то уж верно... Променял бы я свою голову на утину, - как-то так очень уж мне она обрыдла опротивела, вроде как не нужна совсем стала...

Елена Ивановна сидела за столом, на котором золотела пятнышком новая бронзовая чернильница и синевато белел лист бумаги, сидела грузно, тяжело, так что и представить, что поднялась она вдруг, нельзя было. Она вообще теперь чаще сидела, почти совсем не ходила по усадьбе; расплылась еще больше, отяжелела и, когда заговорил Антон Антоныч, не повернула к нему головы.

Была какая-то сквозящая всюду, как пыль в солнечном луче, тоска и тупая тишина во всем доме.

Елену Ивановну плотно облегало добротное платье из какой-то чешуйчато-серой, жесткой на вид материи с длинными черными прошивками и высоким воротничком, закрывавшим всю шею, и, когда смотрел теперь на нее сзади Антон Антоныч, она казалась ему похожей на паука, на паучью самку, с круглым большим паучьим телом: головогрудь и брюшко; а в зеркале напротив, насколько позволял вечер, отражалось ее привычное, младенчески-полное и розовое деловое лицо. Оно уж было теперь бессменно деловое: все дела по хозяйству вела сама Елена Ивановна, - даже дело в суде: сама отвечала на письма знаменитого адвоката и один раз даже ездила в город, хлопотала.

Раньше поехал было сам Антон Антоныч, но дня через четыре вернулся встревоженный, побледневший и без палки: сломал ее на каком-то лесничем, статском советнике, с которым случайно познакомился в ресторане, потом в течение двух суток кутил слегка и рассказывал о своем деле. Палка была грушевая, толстая, и разлетелась она на части от удара.

- Он мне говорит: ты плати по счетам деньгами, а я своею честною честью, так как я статский советник, как сказать, а ты... а ты... Гос-споди, что ж он такое мне сказал, злодей! Как же смел он мне сказать это, га? Как схватил я ппалку, как хватил я его, мерзавца, да по ббашке, да... да... да по шее, да... да... так аж-аж-аж... ночь в голове встала. Боже ж мой!.. А тут лакеи кругом, та те, шо обедали, да поли-ция... э-э, страм! Та домой его повезли на возу, на извозчике, да протокол там, как сказать, - э!.. Так уж и не буду ж я больше туда ездить, - кон-чено, нет! Ты... ты уж сама поезжай, кончено!.. - говорил он Елене Ивановне.