Однако хозяин чемпионата, в картузе и русской поддевке на дюжих плечах, не смутился недовольным воем и перекричал всех, объявляя:

- Аберг победил на двадцать седьмой минуте приемом тур де бра... По условию борьбы борец в красной маске должен снять маску... Студент Сыромолотов, снимите маску!

И когда перед притихшей толпою зрителей рядом с бочковатым оплывшим Абергом стал хотя и смущенный первым поражением и, видимо, очень усталый, но непобедимо, по-молодому улыбающийся двадцатилетний Антиной, цирк завопил большей половиною голосов:

- Браво, "Красная маска"!.. Реванш!

И реванш тут же был торжественно обещан этим широкогорлым молодцом в картузе, поддевке, красной рубахе и лакированных сапогах.

Но только через неделю оправился Ваня от нажимов чудовищной грудной клетки Аберга и от его железных тисков.

Реванш по согласию свели к ничьей, и опять неистовствовал цирк:

- Сту-дент Сыромолотов!.. Браво, Сыромолотов!

А в довершение, когда уже притихали вызовы, Козьмодемьянский, бывший в то время в цирке, такою октавою пустил: "Ва-ня, бра-вис-симо-о-о!.." что вновь и надолго поднялись крики и аплодисменты.

За это в следующей борьбе Аберг уже на восьмой минуте прижал Ваню, но все-таки он и в этом чемпионате, получив второй приз за борьбу, получил первый за красоту сложения.

Эта зима разбила надвое Ваню, - и художник в нем был побежден атлетом. Между тем это был прирожденный художник с очень чуткой и богатой образами душой и точным, цепким глазом... И Академия всячески отмечала его, недаром один из старых профессоров писал его отцу, что "молодой Сыромолотов - любимое дитя Академии".

За "Полифема, бросающего скалу в Улисса" ему дали заграничную поездку, и перед тем как ехать в Италию, он заехал к отцу.

Это было уже в июле, когда город оранжевел от поспевающих в садах абрикосов.

В саду Сыромолотова были тоже два огромных старых абрикосовых дерева, которые именно теперь, в июле, бывали изумительны по красоте, когда каждая их ветка свисала вниз под тяжестью больших ярко-желтых пушистых пахучих плодов. Тогда обыкновенно для Марьи Гавриловны начиналась ее сладостная страда, которая тянулась недели две и больше: надо было собрать абрикосы все до единого, разрезать каждый, выбросить косточки, просушить сочные половинки на солнце и сложить про запас, но так, чтобы не проникла к ним моль; наварить банок двадцать веренья; сделать повидло... У Марьи Гавриловны была безукоризненно хозяйственная душа.

И вот теперь, к вечеру очень жаркого дня, когда Ваня на извозчике подъехал с вокзала к воротам отцовского дома, Марья Гавриловна с нижних веток собирала плоды в корзину, а сам Сыромолотов, устроившись на крыше вблизи слухового окна, в тени, писал верхушки этих деревьев, совершенно сказочные при отмиравшем уже солнце.

Улица тут была немощеная, извозчик подъехал тихо. Ваня хотел пройти в калитку, - она была изнутри на засове; хотел позвонить, но увидел, что звонок был испорчен.

- Вы постучите! - посоветовал извозчик.

- Э-э! - улыбнулся Ваня. - Я ведь не к чужим приехал!.. Попробую так!..

И перелез в сад через стену, отодвинул засов калитки, отпустил извозчика и внес свои вещи.

И так же бездумно и просто, как сделал это, увидев на крыше, за этюдом не заметившего его отца и приставную зеленую лестницу, ведущую на крышу, Ваня, положив чемодан, корзину и сверток на крыльцо, тихо поднялся по этой лестнице и из-за спины отца заглянул в его этюд.

Может быть, если бы, только заглянувши, он сейчас же спустился бы вниз, так же тихо, как и поднялся, ничего бы и не случилось, но он был искренне восхищен работой отца. В Академии давно уж его отпели, а Ваня видел этюд большой новизны, и смелости, и силы, каких даже и сам не предполагал в отце, не пускавшем в последние годы и его в свою мастерскую.

- Вот это так здорово! - сказал он громко, сказал так же, как говорил товарищам, если видел у них интересные по живописи вещи.

Старый Сыромолотов обернулся быстро, изумленно, может быть даже испуганно. Ваня видел, что он как будто и не узнал его сразу (это было понятно: Ваня очень возмужал за эти три года, как он его не видал), открыл пораженно рот и только движением языка бормотал:

- Это... это... это... это... это...

Но, узнавши его наконец и догадавшись, почему он тут и как он попал сюда, старик, огромным, по-видимому, нажимом воли овладевший собою, сказал раздельно и не очень громко:

- Дурак и скотина!.. Сейчас же отсюда вон!

И отставил этюд за выступ слухового окна и полуприподнялся со всклокоченными волосами, страшный, как Авраам с ножом на картине Андреа дель Сарто или как писанный с него же Левшиным Грозный, - и Ваня мгновенно потух и спустился поспешно вниз; а когда спустился, увидел Марью Гавриловну, - совсем незнакомую ему женщину, - которая испуганно вскрикнула: "Ах!" - и рассыпала собранные в пестрый рабочий передник абрикосы.

Вечером Ваня чинно сидел в столовой со знакомым уже ему арабским изречением на стене, пил чай и открыто и простодушно, как это было ему свойственно по натуре, слушал отца, а отец точно костяшками на счетах щелкал - сухо, отрывисто:

- Заграницу тебе дали - понятно... Было бы странно, если бы не дали... Сыромолотову!.. А я бы не дал!.. У твоего Полифема берцовой кости на правой ноге нет, - вата!.. А Улисс твой хорохорится, как болван... Он изо всех сил отгребать от берега должен, а не... ерундить!.. Не принимать позы!.. Почем он знает, куда Полифем добросит камень?

- Да ведь это не первый уж камень, - пробовал объяснить Ваня. Первые, скажем, девять, что ли, не долетели, - почему же этот долетит?

- Ага!.. Не первый! Подпиши, что десятый, а то зритель этого не видит!.. И хоть он и Полифем... и циклоп, а десятого камня он так держать, как у тебя, не будет... Вот!

И быстро, как не ожидал от своего отца Ваня, он схватил тяжелое дубовое кресло, на котором только что сидел, и поднял его над головой на совершенно вытянутых руках.

- Видал?.. Это первый обломок скалы... А вот тебе десятый!

И он опустил локти почти вровень с линией плеч:

- Вот как придется десятый!

И, поставив кресло, сказал совершенно уничтожающе:

- Да ведь Полифем в это время был уже слепой!.. И только что был ослеплен Улиссом!.. Когда же он у тебя успел к этой своей слепоте привыкнуть?.. До чего прочно он у тебя стоит на каком-то тычке!.. Театральная собачка! Оперный баритон!.. А какое бы из этого одноглазого черта чудище махровое можно было сделать!.. Э-эх!..

- Да ведь это не картина, - эскиз, - пробовал увернуться Ваня, выпивая восьмой стакан. - Картина моя...

- Я знаю, что эскиз... Для мальчишки лет на пятнадцать... А тебе уж двадцать один... Дали тебе изжеванный сюжет, - тысячу двести раз этот сюжет жевали, - а ты его по-своему и взять-то не мог.

- В Академии, - тебе известно, - такие сюжеты по-своему брать нельзя... По-своему я вот буду свои сюжеты брать... - рокотнул Ваня.

- Свои?.. А у тебя они есть?.. Есть свои?.. - очень оживился отец, присмотрелся к нему и добавил решительно: - Не-ет! Ты еще глуп для своих сюжетов... глуп, как новый двугривенный!.. Ишь ты, бархатную куртку a la Гвидо Рени надел и думает, что это свой сюжет и есть!.. Свой сюжет у тебя будет, когда тебя пополам переедет!.. Колесом!.. Пополам!.. Понял?..

- Ты тогда? - удивился Ваня.

- А ты думал даром?.. Свой сюжет - болезнь... А, В, С, Д плюс обух тебе в голову!.. А, В, С, Д - это чужое, как у всякого Чичкина, а обух тебе в голову - это уж твой сюжет... Неотъемлемый, оригинальный... Пока яблочко не зачервивеет, - до Ильина дня не поспеет!.. А своего червя не заводится, - поди хоть на базаре купи, - только чтобы был!.. Без блина не масленица, без червя - не художник!.. Этого тебе в Академии не говорили?

- Не говорили, - буркнул Ваня и добавил: - А ты это в Академии говорил?

- Я?.. Я многое говорил...

Ваня вздохнул, около лица помахал платочком и, налив себе еще какой-то стакан, заметил бездумно: