Мы входим в дом, не особенно большой, не бедный и не богатый, очень старый,- по словам Кавасэ, ему столетья полтора, может быть, даже два,- с раздвижными стенами превосходной работы из темного полированного, как зеркало, дерева. Мы входим, снимаем ботинки и рассаживаемся на циновках. Хозяин, поставив два или три больших глиняных хибати с углями, сам садится рядом с нами. Через полураздвинутую стену соседней комнаты видны остальные члены семьи, сидящие там вокруг хибати, тоже глиняного, но такого громадного, что в нем, пожалуй, можно принять по-японски сидячую ванну.
Пока мы разговариваем с Кавасэ, хозяин изредка поглядывает в ту сторону. Там вместе со взрослыми сидит мальчик лет шести, очень серьезный, как почти все японские дети, когда они оказываются в кругу взрослых. В течение нескольких часов, пока длилась наша беседа, мальчик ни разу не сошел с места, не произнес ни одного слова, ни разу не улыбнулся; он сидел совершенно неподвижно, как фарфоровый истуканчик, на корточках около огромного хибати, держа над ним свои смуглые ручонки. Черные блестящие глаза его, не отрываясь, смотрели на нас через раздвинутые двери, смотрели пытливо и внимательно, но на его нежном матовом лице нельзя было прочесть свойственного ребятам любопытства. Мальчик при всей своей крохотности был величав и неподвижен. Вся внутренняя работа его детской души была безнадежно скрыта от нас.
Мы для начала, как водится, пьем чай, потом перекусываем и тем, что взято с собой из Киото, и тем, что предлагает нам хозяин, и немножко выпиваем вместе с ним. Кавасэ разогрелся, разгорячился и сейчас в особенном ударе. Беседа перескакивает с одного на другое с такой быстротой, что, когда я на следующий день заглядываю в свой блокнот, где я кое-что записывал для памяти, мне в первую минуту кажется, что я непонятным образом перепутал страницы.
- Если бы на чашках не было рисунка,- говорит Кавасэ,- то посуда была бы бессловесной. Если вы заметили, а если не заметили, то заметите,- когда в японском доме вас угощают: чаем, то хозяин подает вам чашку, взяв ее правой рукой и поворачивая рисунком к вам. Он не хочет, чтобы эта чашка была бессловесной, он хочет, чтобы она вам что-то сказала... И если даже многие рисующие на глине уже сами не знают сейчас, что означают их рисунки,- ну что ж, пусть они это не знают, но у посуды все равно остается свой старый язык. Это все равно как мы не знаем, что говорит сейчас эта кошка,- Кавасэ показывает пальцем на смирно сидящую в углу кошку,- но мы знаем, что у нее есть язык. Так и язык посуды.
Потом мы начинаем смотреть посуду, находящуюся в доме и в разное время сделанную хозяином. Это не коллекция посуды, это просто посуда, в разное время оставленная в доме для нужд дома: чашки для чая, чайники, маленькие чашечки для сакэ, бутылки для сакэ, чашки для еды, чашки для переливания сакэ из бочонков в бутылки.
- Вот смотрите,- говорит Кавасэ, беря в одну руку длинную узкогорлую глиняную бутыль для сакэ, на которой во всю высоту по пепельно-серому фону нарисован черный ирис,- вот смотрите, какая она легкая. И смотрите, какая эта тяжелая чашка,- В другой руке он держит темно-серую, очень тяжелую толстую, глиняную чашку с непонятным мрачноватым черным орнаментом.- Вот этой чашкой переливается сакэ из бочки в бутылки. Это могут сделать раз в день. Ее недолго держать в руках, ее можно сделать тяжелой, а бутылка сделана легкой. Их делал один и тот же мастер: толстую, тяжелую и тонкую, легкую, но это не вопрос техники производства, это вопрос целесообразности. Бутылку для сакэ надо держать в руках целый праздничный вечер, все время наливая из нее гостям,- поэтому она легкая. Кроме того, ее ставят в горячую воду для того, чтобы сакэ было подогретым, и стенки сделаны у нее тонкими, для того чтобы она могла быстро нагреться.
Кавасэ ставит чашку для переливания сакэ и, взяв в обе руки бутылку, любуется ею.
- Смотрите, какая она легкая и как удобно ее держать в руках. Смотрите, какой на ней легкий и тонкий рисунок... Она очень проста, но в ней есть нечто праздничное. Она дает представление о японской деревенской душе. Когда урожай хороший, крестьяне имеют возможность собраться отпраздновать его. В этой комнате раздвигаются стены слева и справа, комната становится большой, кушанья подают вволю, по-праздничному, и эта легкая большая бутыль ходит из рук в руки. Это очень красивые минуты в крестьянской жизни!
Кавасэ даже сам тронут своей речью, глаза его влажнеют.
- А вот эти большие хибати, которые нам поставили,- это не здешнее производство. Крестьяне их не делают, они слишком большие для того, чтобы делать их на крестьянском гончарном круге. Это фабричная работа, их делает маленькая фабричка возле Киото, и крестьяне покупают их там, потому что они дешевле других хибати. В этих хибати есть что-то ненатуральное,- продолжает Кавасэ,- и вообще настоящая народная глина рождается там, где она делается между делом, где она растет два раза в год, так же как тыква растет на поле. Сельское хозяйство ближе к жизни и потому правдивее. Эту глину делают правдивые руки, они делают ее как предмет первой необходимости, и поэтому в ней есть правда жизни и красота искусства. Как невозможно вырастить на крестьянском поле тыкву в десять раз больше обычной, так невозможно и в крестьянской гончарной печи сделать такую огромную посуду, как эти хибати, которые неправдивы ни по своим размерам, ни по своей форме.
Еще несколько минут порассуждав на свою излюбленную тему - о ненатуральности городской культуры - и вдруг заметив поневоле проскользнувшую на моем лице улыбку, Кавасэ замолкает, с минуту, кажется, колеблется - стоит ли обидеться или нет - и, решив, что не стоит, снова берет в руки полюбившуюся ему бутылку.
- Вот эта бутылка - простая глина, она стоит всего две иены, но она необыкновенно тонкая, она волнует меня своеобразной красотой и очень приятно, что такие вещи живут и продолжают жить. Эту вещь делают как живую и используют как живую, и она стоит не как мертвая вещь на полке антиквара, а существует как живая вещь в доме крестьянина.
Сколько бы мы ни говорили о высоте культуры, в основе ее должны быть простые правдивые вещи. Высокая культура не может существовать без восприятия простоты и правдивости произведений народного искусства, без того, чтобы были сохранены и продолжали производиться такие правдивые и простые вещи, как эта бутыль, но некоторые круги нашей интеллигенции, к сожалению, отрицают это!
Кавасэ от возмущения даже всплескивает руками.
- Есть люди, которые умеют очень хорошо говорить, но не умеют сделать такой вещи, как эта бутыль, а такие вещи, как эта бутыль, делают неговорящие поэты, которые могли бы, наверное, очень многое сказать, если бы умели выразить свою мысль не только созданием этой бутылки, но и словами.
Разговор вдруг перебрасывается на кукольный театр, в котором есть очень интересный актер по фамилии Мондзюро. Кавасэ знает его и непременно советует мне его посмотреть. Кавасэ вообще любит кукольный театр. У хорошего актера кукла двигается так, как если бы сама человеческая душа могла двигаться, то есть кукла двигается так, как бы двигалось человеческое тело, если бы оно точно передавало все движения души. Движения куклы в кукольном театре - это, конечно, не движения человеческого тела, но, когда за куклой стоит хороший актер, это движения человеческой души. Непременно пойдите посмотрите Мондзюро,- заключает Кавасэ,- непременно.
И он снова берет в руки все ту же бутыль с нарисованным на ней ирисом; каждое ее новое появление в его руках как бы означает собой начало нового круга беседы.
- Вот видите, здесь нарисован всего с одной стороны и всего один ирис, это во-первых. Во-вторых, хотя у этой бутыли очень красивая форма, но, если вам предложить сделать ее еще проще, чем она есть, хотя бы с целью производить эту бутыль на иену дешевле, вы можете биться целые сутки, но более простой, утилитарной формы все равно не придумаете, хотя эта форма в то же время является самой красивой. У японцев существует выражение "ваби-саби"; в разных переводах оно толкуется по-разному, да и собственно на японском языке это понятие имеет тоже разные толкования. Два или три года назад моя дочь вернулась из школы и стала спрашивать меня, что значит "ваби-саби". Она расспрашивала меня, потому что учительница объяснила им это понятие такими трудными, непонятными словами, что они все равно ничего не поняли. "А как ты это объяснишь?" - спросила меня дочь. А я вот так же, как сейчас, выпил немножко сакэ и так же, как сейчас, был склонен быстро и решительно отвечать на все вопросы. "Очень просто,- ответил я,- ваби-саби это красота простоты". Вот и эта бутылка тоже ваби-саби. Она прекрасна тем, что в ней нет ничего лишнего, и, быть может, это самый дорогой из всех принципов искусства. По дороге в машине я рассказал Кавасэ о том, как присутствовал в Киото при чайной церемонии и как беседовал с учителем школы чайных церемоний, который показался мне почти фокусником. Его дело было хорошо поставленным предприятием с телефоном, рекламой, с книгами об этом чайном домике, изданными на английском языке, в сопровождении планов и чертежей. Сейчас Кавасэ вдруг вспоминает об этом.