Клайв с отцом и их верный адъютант, Фредерик Бейхем, тоже присутствовали на публичной лекции сэра Барнса в Ньюкоме, Сперва по городу прошел слух, что полковник прибыл навестить своего милого друга и пенсионерку - старенькую миссис Мейсон, которой недолго осталось пользоваться его щедротами: она так стара, что с трудом узнает своего благодетеля. Только после сна или согретая солнышком и рюмкой доброго вина из посылок полковника, славная старушка признавала своего любимца. Правда, она временами путала отца с сыном. Одна особа, часто навещавшая ее теперь, поначалу решила, что бедняжка бредит, когда та стала рассказывать ей о приезде своего мальчика; но служанка Кассия подтвердила, что у них взаправду вчера были Клайв с отцом и сидели вот тут, как раз, где она.

- Барышня чуть было в обморок не упала, ажио вся помертвела, - доложила полковнику Ньюкому служанка и посредница миссис Мейсон, когда этот джентльмен вскоре по уходе Этель явился проведать свою старенькую няню. Ах вот как?! Что ж, очень жаль! И служанка засыпала его рассказами о доброте мисс Ньюком и ее благотворительных делах, о том, как эта барышня ходит по бедным и неустанно помогает престарелым, малым и недужным. И как же ей не повезло в любви: жених у нее был - маркиз молодой, еще богаче нашего принца де Монконтур из Розбери; да только все у них расстроилось из-за того несчастья в имении.

- Значит, много помогает бедным? Часто навещает друга своего дедушки? Так ведь это только ее долг, - отвечал рассказчице полковник Ньюком. Впрочем, он не почел нужным сообщить ей, что пять минут назад но пути к дому миссис Мейсон повстречал свою племянницу Этель.

Бедняжка, стараясь казаться спокойной (только что услышанная новость, конечно, взволновала ее), беседовала с лекарем мистером Хэррисом об одеялах, арроуруте, вине и лекарствах для неимущих и тут увидала своего дядюшку. Она сделала ему навстречу несколько шагов, назвала по имени, протянула руку, но полковник сурово глянул ей в лицо, снял шляпу, поклонился и проследовал дальше. Он не почел нужным упомянуть об этой встрече даже своему сыну Клайву; зато лекарь мистер Хэррис, разумеется, в тот же вечер рассказал об этом случае в клубе, где собралась после лекции целая толпа джентльменов: по обыкновению своему, коротая время за сигарой и выпивкой, они обсуждали выступление сэра Барнса Ньюкома.

Согласно обычаю, нашего почтенного депутата принял в комнате для заседаний попечительский совет ньюкомского Атенеума и во главе с председателем и вице-председателем препроводил на эстраду лекционного зала, перед которой по сему торжественному случаю собрались отцы города и видные горожане. Баронет явился во всем блеске: он прикатил из имения в карете четверней в сопровождении своей достойной матушки и красавицы сестры, мисс Этель, бывшей сейчас в его доме за хозяйку. С ними прибыла и его пятилетняя дочурка; почти все время, что шла лекция, она мирно дремала на коленях у тетки. При появлении Ньюкомов в зале, разумеется, поднялся шепот, не смолкавший, пока они не взошли на эстраду и не заняли своих мест в цветнике местных дам, которых сам баронет и его родственницы приветствовали сейчас с особливой любезностью. Приближались новые выборы в парламент, а в такой ответственный момент обитатели Ньюком-парка не жалели улыбок для своих сограждан. Итак, Барнс Ньюком поднялся на кафедру, раскланялся перед собравшимися в ответ на рукоплескания и приветствия, вытер лилейно-белым платком свои тонкие губы и пустился витийствовать о миссис Хименс и поэзии домашнего очага. Он, как все знают, негоциант и общественный деятель, и тем не менее сердце его принадлежит семье и нет для него большей радости, чем любовь его близких. Присутствие нынче в этом зале столь многочисленной публики - видных промышленников, просвещенных представителей "среднего класса, а также гордости и опоры нации - ремесленников города Ньюкома в окружении их жен и детей (грациозный поклон направо, в сторону шляпок) свидетельствует о том, что сердца их тоже доступны нежности и исполнены заботы о доме и что они, в свою очередь, умеют ценить женскую любовь, детскую непосредственность и сладость песни! Затем лектор подчеркнул различие между дамской и мужской поэзией и решительно высказался в пользу первой. Разве не первейший долг поэта, не священная его обязанность христианина - воспевать нежные чувства, украшать семейную обитель, увивать розами домашний очаг?! Примером тому служит биография миссис Хименс, которая родилась там-то и там-то, и, побуждаемая тем-то, впервые взялась за перо, и прочее, прочее. Действительно ли так говорил сэр Барнс Ньюком или нет, не знаю. Меня там не было, и я не читал газетных отчетов. Вполне возможно, что все вышеизложенное навеяно воспоминанием о пародийной лекции Уорингтона, прочитанной перед нами еще до публичного выступления баронета.

Проговоривши минут пять, баронет внезапно остановился и с явным смущением уткнулся в свои записи; затем он прибег к помощи спасительного стакана воды и лишь после этого возобновил чтение и долго еще что-то уныло и невнятно бубнил. Это замешательство, несомненно, наступило в ту самую минуту, когда сэр Барнс узрел среди публики Уорингтона и Фреда Бейхема, а рядом с их враждебными и насмешливыми физиономиями - бледное лицо Клайва Ньюкома.

Клайв не смотрел на Варнса. Взгляд его был устремлен на ту, что сидела неподалеку от лектора, - на Этель; она обнимала рукой свою маленькую племянницу, и черные локоны ниспадали на ее лицо, еще более бледное, чем у Клайва.

Она, разумеется, знала, что Клайв здесь. Она почувствовала, что он здесь, едва вошла в зал; она увидела его сразу же и, наверно, продолжала видеть лишь его одного, хотя глаза ее были опущены долу и она лишь по временам поднимала их на мать, а потом опять склонялась над своей златокудрой племянницей. Прошлое с его милыми воспоминаньями, юность с ее надеждами и порывами, все, что вечно звучит в сердце и живет в памяти, встало, должно быть, перед глазами бедного Клайва, когда он через пропасть времен, печалей и расставаний увидел женщину, которую любил много лет. Вот она сидит перед ним - та же, но совсем другая; далекая - точно умершая: ведь она и вправду ушла в иной, недоступный мир. И коль скоро в этом сердце нет любви - разве оно не хладный труп? Так осыпь же его цветами своей юности. Омой горькими слезами. Обвей пеленами своей былой привязанности. Тоскуй и плачь душа! Припади к ее гробу, лобзай мертвые уста, возьми ее руку! Но рука эта вновь безжизненно упадет на охладевшую грудь. Прекрасным устам уже не розоветь, не разомкнуться в улыбке. Опусти же крышку гроба, предай его земле, а потом, дружище, сними со шляпы траурную ленту и вернись к своим повседневным делам. Или ты полагаешь, что тебе одному пришлось совершить подобное погребение? Иные мужчины уже назавтра будут смеяться и трудиться, как прежде. Кое-кто нет-нет да заглянет еще на кладбище, чтобы прочесть там краткую молитву и сказать: "Мир праху твоему!" А иные, осиротев, скоро водворят в своем сердце новую госпожу, и та начнет рыться в ящиках, шарить по углам, копаться в шкапах и однажды в каком-нибудь потайном месте найдет маленький портрет или запыленную связку пожелтевших писем; и тогда она скажет: "Неужели он любил эту женщину? Даже при том, что художник, вероятно, польстил ей, право, ничего в ней нет, и глаза косят. Ну, а письма?.. Да неужто это им он так умилялся?.. Меж тем я в жизни не читала ничего банальней, ей-богу! А вот эта строчка совсем расплылась. О, здесь, верно, она проливала слезы - пустые, дешевые слезы!.."