Изменить стиль страницы

Штирлиц улыбнулся:

— Ну, в таком случае, если бы вы все знали про меня, тоже бы не порадовались.

— А может, я знаю?

— Хм, такого ответа я, честно говоря, не ждал.

— Так что, действительно хотите к курандейро?

— Да.

— Погадать?

— Нет, я в это не очень-то верю.

— Зря. Но про двадцать баков я вполне серьезно.

— А что вы так торгуетесь? Вы же знаете, что деньги у меня есть, здесь сельва, никто следов не найдет, шлепнете — и дело с концом.

— Вы мне сразу показались симпатичным, — заметил Шиббл. — Хорошо думаете, с перспективой.

«Сейчас самое время спрашивать , — подумал Штирлиц. — Его можно оттолкнуть вопросами к той стене, опершись о которую придется отвечать правду. Меру приближения к ней я почувствую, при известных коррективах даже версия правды оказывается настоящей правдой; во всяком случае, мне надо понять, как себя вести, парень далеко не простой; когда идешь по нехоженой тропе в сельве, необходимо знать о проводнике чуть больше того, что знаю я, а я знаю лишь то, что его зовут Шибблом».

— Откуда вы родом? — спросил Штирлиц атакующе, таким тоном, который предполагал однозначный ответ.

— А какое ваше дело? — Шиббл снова достал бутылку из подсумка. — Ваше-то дело какое?

«Он англичанин, — подумал Штирлиц. — Слава богу, хоть в этом я убедился. Немец поддался бы моему тону, назвал свой родной город или деревню; хотя — зависит от интеллекта. Бедный шофер Ганс, которого так любил Мюллер и так щедро отдал мне, чтобы парень следил за мной, и так спокойно приказал выпустить в него обойму из „парабеллума“, на вопрос о том, где живет, начал описывать мельницу своего отца на развилке дорог возле Бранденбурга. Очень, кстати, поэтично описывал: и белые балки каркаса, на которых держался дом, и герань на подоконниках, помнил даже, на каком окне какого цвета, — ни в ком нет такой доверчивой поэтики, как в крестьянах, оторванных от земли. Парадоксально, но именно они хранят исступленную верность человеку, который оторвал их от деревенского дома и привел в каменный порядок города; действительно, этот Ганс был предан Мюллеру всецело, без какого-то внутреннего резерва, присущего осторожному — в привязанностях — горожанину».

— Вы женаты?

— Опять-таки не ваше дело.

«Вот что значит островное воспитание, — подумал Штирлиц. — Он отвечает только на такие вопросы, которые ему интересны или в чем-то выгодны; все остальное — его собственность, табу для посторонних».

— Разговорчивый вы парень, — заметил Штирлиц.

— А чего болтать-то? Каждый ответ — оружие, которое можно обратить против ответившего. Вы-то сами женаты?

— Гражданским браком.

— А где родились?

— В Берне.

— В Германии, значит?

— Да разве Берн в Германии? Всегда был в Бельгии, — усмехнулся Штирлиц.

— Нет, и не в Бельгии, я знаю французский, у вас нет акцента, французы поют, когда говорят по-английски. Кто вы по профессии?

— Филолог.

— Значит, преподаватель?

— Филолог может быть и писателем, и журналистом, и переводчиком...

— Ну, а вы кто?

— Я же сказал — филолог. Вас интересует не образование, а профессия? Извольте — занимаюсь бизнесом, телефон, телеграф, средства связи.

— ИТТ? — неожиданно для Штирлица спросил Шиббл.

Подумав мгновение, Штирлиц, тем не менее, ответил:

— Именно.

— Ваши ребята здесь лихо работают. Их должны вот-вот национализировать. Перон — крутой парень, а все равно роют землю копытами... Даже Игуасу связали с Европой, я раз в два месяца звоню домой, в Лондон... Я родился в Лондоне, там у меня мама...

— Я ценю ваше доверие, — сказал Штирлиц. — И обещаю никогда не оборачивать этот ответ против вас, как вы того боялись.

— Я боялся? — Шиббл обернулся, и по его скуластому, небритому лицу пробежала какая-то странная улыбка. — Я боялся только одного человека в жизни — отца. С тех пор, как он умер, я никого не боюсь. К сожалению.

— Почему «к сожалению»?

— Потому что человек не вправе жить без страха, мистер. Страх — это путь к дисциплине, а она, в свою очередь, гарантирует людей от всемирного хаоса. Я поддерживал сэра Освальда Мосли, к вашему сведению. Надеялся, что он наведет порядок на острове. Очень надеялся. Но или англичане его не приняли, или, может, он не смог донести до них свою идею вразумительно. Вот я и уехал сюда из нашего бардака и рад этому безмерно. Людьми я брезгую, а сельвы побаиваюсь, поэтому, наверное, и не спился: пьяные здесь погибают, тут можно жить только трезвому; смерть в сельве — очень страшная штука, мистер, воочию понимаешь, что такое безысходность... Знаете, что это такое?

— Догадываюсь, — ответил Штирлиц; тропа шла сквозь бескрайнюю, влажно-знойную, затаенную сельву; тишина подчеркивалась истошными криками попугаев в чащобе и смешливым пением кенарей.

— Нет, догадываться об этом нельзя. Вы же не Мэй, который фантазировал про индейцев, вы нормальный... Я чуть было не погиб здесь, заблудился, семь дней шел по реке, а уперся в пересохший ключ... Вот тогда я понял, что это такое — безнадежность. Я кричал все время, плакал и кричал... Унизительно это, да еще с моей-то мордой...

— А как выбрались?

— Индейца встретил... Он вывел меня... Вы думаете, я сейчас пью виски? Это чай, мистер, можете попробовать, если не верите...

— Я верю.

— Мы сегодня заночуем у этого индейца, его зовут Джонни... Это я дал ему такое имя, оно ему нравится, вообще-то он... Квыбырахи. Это значит «человек, в котором есть нечто от птицы». Красивое имя, да?

— Очень.

— Его жену зовут Канксерихи... Красивая... Вообще-то она своих хорошо врачует и предсказывает хорошо, про дождь или там грозу за два дня предупреждает... Это уникальные индейцы... Они помесь гуарани с аче-гуаяки, которых отстреливают... Они перебрались сюда из Парагвая, там их отлавливают сетями и продают в дома белых, здесь этого нет, поспокойнее... Может, ее попросить заняться вами? Тридцать баков на стол — уговорю...

— Ей-то хоть десять дадите?

— С ума сошли. Они не знают, что делать с этими бумажками... Подарю пару пуговиц, очень ценят пуговицы с униформы, гильзу дам. С каждым человеком надо жить по его закону, а не по твоему.