Однако чем труднее для передачи в красках рисовалась теперь Сыромолотову его картина, тем лучше он себя чувствовал: энергичнее, прочнее, шире. Он как будто бы рос сам вместе со своей картиной и даже сказал как-то в этот день про себя, но в то же время почему-то вполне отчетливо для слуха: "Теперь я - Сыромолотов плюс "Демонстрация"!"

В таком настроении от своего внезапного роста он не мог уже сумерничать один у себя в номере и поехал к той, которая дала ему замысел картины, - к Наде.

Он не мог не сознаться самому себе в том, что его тянуло к Наде, но когда он задавал себе вопрос: "Почему же все-таки тянуло?" - то отвечал на него вопросом же: "Как же так - "почему"? А картина?"

Действительно, отделить Надю от своей будущей картины он уже не мог, если бы и захотел: ведь Надя стояла в центре картины, она давала ей этот огромный смысл и значение, которое он чувствовал особенно здесь, в Петербурге.

Он полон был к Наде особой нежности, которой никогда не замечал в себе в отношении к сыну, даже когда тот был совсем еще ребенком, и объяснял эту нежность тем, что она, - сама, впрочем, не ведая об этом, - его как бы втянула и подняла, чего не сделал, да и не мог сделать Ваня, - "любимое дитя Академии художеств".

Сознаться в том, что Надя могла каким-то образом на него повлиять, заставить его, хотя бы и совершенно ненароком, чем-то в себе поступиться, Сыромолотову мешала еще привычная отчужденность от всех, пусть даже самоуверенность, или гордость, или как бы это ни назвать иначе; но и не отметить на себе отблеска ее юной непосредственности он, внимательный к самому себе, тоже не мог. Ему с нею было хорошо уже потому, что она его понимала в самом важном - в картине. Даже и пристава ему подсказала, который незаменим, который единственный... С этим-то приставом в душе (и на этюде и, мысленно, на картине) он и приехал к Наде, но, кроме Нади, а также и Нюры, в комнате, хорошо уже ему знакомой, нашел он еще и Катю Дедову, зашедшую к своей подруге по курсам.

- Я - людоед! - зловещим шепотом сказал Кате Сыромолотов в виде рекомендации, так же точно, как двумя днями раньше говорил Наде и Нюре, но Катя только приятно улыбнулась на это ему, показав безупречно прекрасные зубы.

Ее он не мог бы назвать красивой, но красоту заменяли в ней здоровый румянец на круглых щеках и простонародно-веселые огоньки в глазах трудно определимого при вечернем освещении цвета.

Сыромолотов с первых же слов понял, что сестры Невредимовы рассказали ей уже о нем все, что знали, даже и о задуманной им картине. Ни малейшей тени отчужденности он не замечал в ней. Напротив, говоря с ним, она даже совсем как-то по-товарищески дотрагивалась до его руки своей неслабой на вид рукой. Отметил он про себя и такую ее особенность: когда она смеялась, то закрывала почему-то глаз. Голос же ее оказался грудной, весьма к ней располагающий.

Разумеется, Алексей Фомич, едва познакомившись с Катей, достал свой карманный альбомчик и начал зарисовывать ее карандашом, тут же решив написать с нее этюд к картине красками при первой к тому возможности.

Он говорил при этом, обращаясь к Наде:

- На картине, Надя, ваша подруга непременно будет рядом с вами. Это решено и подписано.

- А ближе она будет к зрителю, чем Надя, или дальше? - тут же справилась у него Нюра с ревнивой уже ноткой в голосе.

- Нет, не ближе, - успокоил ее Сыромолотов, - однако непосредственно рядом... Вот на таком расстоянии! - и показал кончик мизинчика.

Катя сказала на это вполне серьезно:

- Очень почетное для меня место, дай бог всякому.

Художник уловил в ее голосе искреннюю нотку, и это еще больше расположило его к Дедовой. И позировала она, точно сдавала зачет профессору, а это не могло не настраивать на вполне деловой лад и самого художника, и он сделал с нее за полчаса несколько зарисовок.

В этот приход он попал к Наде позже, чем в первый раз: горела керосиновая лампа под зеленым абажуром, стоявшая не на столе, а на книжном шкафе, чтобы во всей комнате было светло.

- Это вы историческую картину хотите писать, Алексей Фомич? - спросила вдруг Катя.

- Как так историческую? - удивился Сыромолотов, но тут же добавил: Она, конечно, станет совсем как историческая лет этак через тридцать сорок.

- Да ведь вы же "Девятое января" хотите сделать? Или я не поняла тебя, Надя?

- Я тебе этого не говорила! Откуда ты это взяла? - удивилась теперь уже и Надя, а Сыромолотов сказал спокойно:

- Нет, я - не исторический живописец и рыться в пыли веков не чувствовал никогда охоты.

Но тут же представил он Дерябина в шинели, снег на шее и на крупе Черкеса, снег, падающий с неба крупными хлопьями на всю массу людей на площади, и добавил:

- Вам, Катя, как и Наде, придется одеться все-таки потеплее: тогда, действительно, будет зима.

- А мне? - спросила Нюра обиженно.

- И вам, и вам тоже, - успокоил ее Алексей Фомич. - Будет ли это девятого января будущего года, этого я, конечно, не знаю, но в этом году - в ноябре, в декабре, например, - едва ли будет.

- А может быть, вам, Алексей Фомич, просто не хочется, чтобы в ноябре? - предположила вдруг Нюра.

- Вот тебе раз! - изумился этому он. - Почему же не хочется?

Надя тоже посмотрела на сестру недоуменно, но та не смутилась. Напротив, она объяснила бойко:

- Мне бы лично, будь я на вашем месте, ни за что бы не хотелось! Это по той простой причине, что я бы за три месяца такой огромной картинищи ни за какие коврижки не могла бы окончить!

Сыромолотов улыбнулся в усы, улыбнулась и Надя, а Катя спросила Нюру:

- Что же ты думаешь, что она устареет, если не будет закончена вовремя?

- Разумеется, устареет, - ответил за нее Сыромолотов, но Нюра поправила его:

- Не то что устареет, а только станет уж тогда исторической, а вы ведь этого не хотите? - и она поглядела на художника исподлобья лукаво.

- Ого! - отозвался ей, прикивнув маститой головой, Сыромолотов. - Это называется - знай наших!.. Но, пожалуй, пожалуй, что вы правы: лучше угадывать события, чем плестись за ними в хвосте.

- Я думаю, события будут теперь идти быстро, - сказала Надя, а Катя добавила:

- Даже не идти, а лететь, раз война сделалась мировая.

- Как это лететь? - не поняла или сделала вид, что не поняла, Нюра.

- Очень просто: подгоняют теперь революцию отовсюду в сорок кнутов: "Наступай скорее!" - объяснила Катя.

Сыромолотов же вспомнил то, что всего лишь часа четыре назад говорил ему Дерябин, и, занятый своим альбомом, буркнул, ни к кому не обращаясь:

- А полиция что же делает? Спит, что ли?

Это упоминание о полиции так не вязалось с тем настроением, какое создалось в комнате Нади, что все три девушки приняли его за шутку и рассмеялись дружно.

Странным показалось Сыромолотову услышать этот дружный, вполне искренний смех над такою, казалось бы, непреоборимой глыбой, как Дерябин, сидящий на вороном Черкесе. Он даже поднял брови и оглядел поочередно их всех трех, начиная с Нади, на которой дольше задержался взглядом. И, обращаясь к Наде, сказал:

- Вы, Надя, сами же мне указали на Дерябина, за что вам большое спасибо от лица искусства, однако почему же он кажется вам так смешон? По-моему, он в достаточной степени серьезен, и у него сабля сбоку и револьвер, и городовых полон двор, и пожарные машины, и лошади как звери, и чего только нет, а у вас что же собственно, чтобы выстоять, например, даже против пожарной кишки?

- А вы на нашем заводе когда-нибудь бывали? - с явным вызовом спросила Катя.

- На каком это вашем заводе? - не понял он.

- На Путиловском. Я ведь оттуда.

- Слыхал про Путиловский, но бывать там никогда не приходилось.

- Позвольте, а кто же будет у вас на площади? Ведь рабочие-путиловцы, конечно, и других заводов? - продолжала Катя.

- Разумеется, кто же еще? - очень твердо ответил Сыромолотов, хотя еще за момент до вопросов Кати он не представлял отчетливо, что масса демонстрантов на Дворцовой площади, огромная, многотысячная, плотная масса, - из кого же главным образом может она состоять, как не из рабочих?