Так понемногу Феона Петровна совсем отвыкла петь.
Уже к пятому году супружества она одомашнела до того, что когда пришлось ей быть свидетельницей на суде, где и предложили-то ей всего только два вопроса, то от волнения потеряла она за один день восемь фунтов весу.
И если думающий о смерти Мирон Мироныч без ее ведома купил чугунный крест на могилу, то она, поглощенная заботами о жизни, в первый же год замужества, проходя с базару мимо одного скромного дома и разобравши крупное объявление на его воротах: "Богословские книги, проповеди и супружеская кровать продаются", сделала тоже самочинную покупку, и, конечно, не богословскими книгами и проповедями, а супружеской кроватью вдовой попадьи украсилась спальня Мирона Мироныча.
Однако кровать оказалась несчастливой: Феона Петровна не тяжелела и говорила по этому поводу недоуменно:
- Что же это такое? Вроде как пострамление!.. Или это мне за то, что я на полотенце к образам ангела вышила, а он у меня какой-то кривой оказался?.. Ну, так разве же это я нарочно?
Но, убиваясь и оплакивая в одиночестве свою бесплодность, она неудержимо толстела.
К скромному жалованью своему Мирон Мироныч прирабатывал немного в тех случаях, когда его посылали определять убытки при маловажных пожарах. Тогда каждому хозяину хотелось, чтобы в протоколе осмотра сгоревшего было гораздо больше, чем на самом деле, и для достижения этого под протокол подсовывалась та или иная кредитка, но очень жалких качеств.
И Феона Петровна не тратила денег на пустяки: она хозяйничала толково, аккуратно, ретиво и с полным пониманием своего дела.
III
Есть иранская пословица: "Время - отец чудес"... Но время летело над домиком Мирона Мироныча, чудес же от него не было.
Может быть, они и хотели иногда проникнуть в какое-либо из пяти окошек этого обиталища, но остановились перед несокрушимой стеною безулыбочности и расчетливости, как известно не допускающей никаких чудес.
Даже когда Феона Петровна, не в меру располневшая и засыпавшая почему-то только на левом боку, вскакивала среди ночи от перебоев сердца и начинала жаловаться на страшные сны, Мирон Мироныч спрашивал несочувственно:
- Что же ты все-таки такое страшное видишь?
- Да все их же поганых, чертей! - стонала Феона Петровна.
- Гм... И что же они?.. Как же?
- Да все гонятся за мною и гонятся, гонятся и гонятся, проклятые!
- А догнать, значит, они тебя не могут?
- От них какое же еще спасенье? Возьму да проснусь со страху!
- И как же у них - все, стало быть, явственно? И рожки и хвосты видно?
- Ну, а как же еще?
Мирон Мироныч добросовестно думал минут десять, и, когда супруга вновь уже засыпала, кое-как устроившись на правом боку, он объяснял ей серьезно и спокойно:
- Это, наверно, козлы какие-нибудь тебе снились.
Тогда Феона Петровна обижалась и на то, что он ее разбудил снова, и на то, что не поверил в ее опытность, и ворчала:
- Ну вот - что я их, отличать, что ли, не умею?.. Городит черт-те что-о: коз-лы-ы!.. Пусть ты меня такой уж из дур дурой считаешь, однако ж рукавов я еще пока не жую!..
Сам же Мирон Мироныч или совсем не видал снов, или забывал их бесповоротно тут же, как просыпался. Он не хотел придавать значения снам: он находил, что и без снов жизнь достаточно загадочна и требует всегда неусыпных забот и размышлений: где и как, например, обойти? С какой поспешностью отступить? Как и чем отклонить грозящую неприятность: молчаливостью, вежливым ли поклоном, или же положиться на проворство ног?
И когда началась внезапно и грозно мировая война, он присвистнул тихо и сказал озабоченно:
- Ну вот и на тебе!.. Опять война... Давно ли была с японцем, теперь с немцами!.. Хорошего от этой истории я ничего не жду!
Война же лично его не касалась: как раз перед войною в апреле месяце ему исполнилось сорок три года, так что и в ополченцы его взять не могли.
Газет никогда не читал он раньше, не читал и теперь, а в телеграммах, расклеенных на улицах, он сначала удивлялся тому, сколько пленных берут наши армии и сколько орудий и пулеметов. Привыкший иметь дело с жилыми домами, которые большей частью и страховались в их агентстве, он сначала изумлялся: куда же денут такую уйму пленных, например девяносто тысяч?..
Он говорил Феоне Петровне ошеломленно:
- Ты пойми: ведь для них три таких города надо построить, как наш, чтобы их разместить только!
Но уже через несколько дней трех городов оказалось мало, - надо было десять или одиннадцать, а потом Мирон Мироныч потерял даже и счет этим предполагаемым городам.
В их же городе между тем дома как-то сразу перестали строить, и со страховыми делами началась какая-то непонятная странность.
Деньги падали, надо было повышать страховые, а клиенты, махая руками, говорили на это возмущенно:
- Ну вот еще! Что это выдумывать такое зря!
- Однако же, - пробовал объяснить Мирон Мироныч, - лимон вчера жена моя пошла в лавочку покупать, а прибегает оттудова сама не своя, лица на ней нет... "Что ты, Фаня? Что с тобой?.. Или сердце?.." А она: "Ты пойми: два-дцать пять копеек!.." - "Что? Лимон?" - "Лимон! А то что же еще! Ли-мон!.. Тот самый, какому кровная цена пятачок!"
Но на это возражали Мирону Миронычу клиенты:
- Лимоны - они заграничные... И скоро их совсем, похоже, не будет... А страховые конторы - они наши, православные, и никуда от нас они уйти не могут...
Хозяин Мирона Мироныча, которого он называл за глаза принципалом, а в глаза Августом Эрнестычем, страховой агент "Первого российского страхового агентства", важный и плотный старик, хотя и был русский подданный, чувствовал теперь себя как немец не совсем ловко. И когда, подымая кулак и откачивая бородатую лобатую голову, он кричал, блистая очками: "О-о! Мы им покажем, этим немцам!" - то даже и Мирон Мироныч, потупясь, отводил от него глаза.
За год перед войной Август Эрнестович вошел в партию октябристов, и, конечно, в ту же партию записались вслед за ним, чтобы поддерживать его на выборах, все служащие в его конторе: и Семен Сидорыч, и Яков Сергеич, и Мирон Мироныч.
Записавшись в октябристы, последний долго ходил задумчивый, наконец сказал об этом жене.
- И что же, набавка жалованья тебе за это будет? - живо осведомилась Феона Петровна.
Со всех сторон еще раз, но безмолвно, обдумал происшедшее Мирон Мироныч, наконец сказал:
- Дело новое... И ко многому может оно привести...
Однако та война, которая шла и шла, не переставая, оказалась делом еще более новым.
Город Мирона Мироныча хотя и был из очень хорошо запрятанных в лесные дебри, однако ж к осени пятнадцатого года дохлестнули и до него беженцы из Галиции, из Польши, из Белоруссии, и на улицах зазвучала речь, до того совершенно неслыханная для четы Гуржиных, и появились непривычные для глаз черные вздутые муаровые картузы, смушковые высокие шапки, белые войлочные шляпы и много всякого, - и в городе стало заметно теснее. Замелькали и команды пленных австрийцев...
- Была я на кладбище, - рассказывала Феона Петровна мужу, - мамашу поминала, как ей теперь ровно двенадцать лет смерти, и стоит там один хохол, - дите похоронил, - стоит и сам ругается: дорого с него взяли - пять рублей могилку детскую выкопать... "А ты, говорю ему, дядя, взял бы да сам выкопал, как ты с землей обращаться умеешь..." А он на меня как гаркнет: "Хиба ж у нас от така земля?.. Я на цию зэмлю и плювати нэ хочу!.." Вот они какие беженцы называются!
А Мирон Мироныч говорил опасливо:
- Нынче к нам еще двое поляков наниматься приходили, чтобы в конторе писать... Каждый день ходят! Каждый день ходят!.. Теперь за место всеми зубами держись, а то возьмут и вырвут!.. Август Эрнестыч приказал себя Антоном Эрастычем звать... Говорит будто это - одно и то же... Мы зовем Антон Эрастыч, - что ж... Язык не отвалится... И прежде явственно он подписывался Кесслер, а теперь по подписи как будто Киселев он выходит... Русскую рубашку с косым воротом и петушками вышитую надел...