- Вождь вождем, - договорил за него Коля.

- Вождь вождем?

- Разумеется! Наша партия большевиков имеет гениального вождя, а где же подобные вожди в других партиях?

- Так, так... Так, так... гениальный вождь, вы сказали... А где гений, там и победа... Так всегда бывало в истории.

Говоря с Сыромолотовым, Коля Худолей понемногу отходил от киоска, и Алексею Фомичу приходилось двигаться тоже. Наконец, он заметил:

- Вы как будто боитесь, чтобы кто-нибудь вас не подслушал?

- Отчасти, конечно, в этом есть привычка подпольщика, а отчасти - ведь пока что все другие партии смотрят на нас, большевиков, косо и в Советы нас не пускают... По крайней мере, здесь в Симферополе... А как в других местах, я точно не знаю.

На перекрестке двух улиц, до которых дошли Алексей Фомич и Коля Худолей, сидела пожилая женщина в очках, а перед нею на скамеечке возвышалась корзина с пирожками, прикрытыми вышитым полотенцем. Остановившись, Коля так приковался глазами к пирожкам, что Алексей Фомич спросил его:

- Позвольте-ка, а вы не хотите ли есть? Случается это иногда с людьми.

- Очень! - признался Коля. - Мать меня кормить не может, а работы я пока никакой не нашел.

- Ну-ка, берите, сколько сможете скушать, - сказал Сыромолотов, доставая кошелек, и добавил: - Это я вам плачу за вашу газету "Правда".

5

Прошло еще несколько дней, пока Алексей Фомич укрепился в мысли сходить в бывшую городскую управу, где теперь был городской Совет рабочих депутатов: не помогут ли ему выставить картину.

- Ведь эта картина - не мое только личное, частное дело, - говорил он Наде, - а общественное. Картина совпадает с событиями и всем будет вполне понятна...

- А не спешишь ли ты, Алексей Фомич? - подумав, сказала Надя. - Что-то подозрительно тихо у нас: повесили везде красные флаги, заменили полицию милицией... Кое-кто взял власть, но...

- В неопытные руки, - вставил Алексей Фомич.

- А когда же они стояли у власти?

- Ну были бы головы на плечах... Мужик сер, да ум у него не волк съел. А мне почему-то кажется, что теперь самое подходящее время для выставки. Пока тихо, а вдруг начнется борьба политических партий за власть, - и тогда уж будет широкой публике не до картины. Вообще отчего не попытаться? Может быть, как раз попадется мне человек, что-нибудь понимающий в искусстве, отведет помещение и даже, может быть, закажет в типографии афиши...

- Попробуй, - согласилась, наконец, Надя, и он пошел в горсовет.

В знакомое ему здание бывшей городской управы, теперь украшенное длинными и широкими полотнищами кумача, Сыромолотов входил с сознанием своего достоинства, как большой художник, честно и во всю силу своего незаурядного дарования трудившийся в течение двух с половиной лет.

В коридор выходили двери нескольких кабинетов, причем на дверях, обитых черной клеенкой, были плотно приклеены, а где уже болтались, бумажки с надписями от руки, что это за кабинеты.

В коридоре было пусто, спросить было не у кого, и Сыромолотов, остановившись перед дверью с надписью "Зав. культ. просвет. отделом", отворил ее. За столом сидел и читал какую-то длинную бумагу небольшой, черноволосый, молодой еще человек, с весьма нахмуренным лбом и маленькими глазками, которые очень злобно уставились на вошедшего.

- По всей видимости, - начал Алексей Фомич, - к вам именно должна относиться моя просьба: отвести мне в центре города зал для выставки моей большой картины...

- Ка-а-ак? - выкрикнул фальцетом черноволосый человек, воззрившись на художника агатово-черными глазами и изобразив полнейшее недоумение на худощавом длинном лице.

- Я - художник, написал картину "Демонстрация перед Зимним дворцом" и хотел бы показать ее народу, ныне уже свободному, - объяснил Алексей Фомич и думал, что теперь все стало уже понятным для этого странного человечка.

Однако человечек заерзал на стуле, точно его кололи булавками снизу, и завопил еще более высоким фальцетом:

- Ка-а-а-ак? - Черноволосый и не закрыл после этого рта, как бы приготовясь выкрикивать еще и еще это начальственное "как".

И это "как" точно подбросило Алексея Фомича, и он выкрикнул в свою очередь:

- Ка-ак-ать иди в другое, более подходящее место, а здесь городской Совет, учреждение официальное! Понял?

И, круто повернувшись, ушел, хлопнув дверью. Теперь, когда он шел по коридору к лестнице, шаги его были тверды, четки и даже быстры. Совершенно взбешенный Сыромолотов столкнулся тут же у кабинета, из которого он только что вышел, с молодым еще, но каким-то сильно полинявшим, помятым человеком, который вдруг схватил обеими руками его правую руку, сияя радостно глазами, и проговорил с большим чувством:

- Спасибо вам!

- За что спасибо? - не понял Сыромолотов.

- За то, что накричали на этого!.. Очень зазнался!

- Да откуда он взялся? Кто он такой?

- Прислали!.. Из Одессы. Эсер. Дурак дураком - непроходимый. Но метит по меньшей мере в гении.

- Какое же нам дело до Одессы, - искренне удивился Сыромолотов. - И зачем же дурака в Совет пустили?

- Да он, небось, сам. Это хитрый дурак. Из породы ловкачей. У них тонкий нюх, чуют, где жареным пахнет, - успел сказать линялый человек и тотчас же отошел от него, так как дверь кабинета отворилась и в ней показался черноволосый и угрожающе крикнул подошедшему к нему линялому:

- Что-о?

- Я - здешний адвокат... Фамилия моя Кашнев, - расслышал, спускаясь по лестнице, Сыромолотов.

- Ка-ак?

- Каш-нев! Адвокат здешний.

Сыромолотов стал спускаться, переступая через две ступеньки и стараясь ничего уже больше не слышать.

Когда Алексей Фомич вернулся, он сказал Наде:

- Совершенно неожиданно для меня ты оказалась права. Я поспешил и только себя насмешил. Людей надо, чтобы завертелась машина, а разве их сразу найдешь? Вот и сажают черт знает кого, - лишь бы умел на стуле сидеть! А в черепушках у них сенная труха!

6

Еще прошло дня четыре. Алексей Фомич начинал уже привыкать к мысли, что и картину "Демонстрация" так же трудно будет выставить, как и картину "Майский день".

Он говорил Наде:

- Уехав из столицы, уединившись здесь, я бил на то, чтобы быть совершенно независимым и в выборе сюжетов для картин своих и в технике письма. В то время, когда я так сделал, - имей это в виду, - появились такие объединения молодых художников, как "Ослиные хвосты", "Червонные валеты", "Кубисты", "Лучисты" и черт там их знает, как они там еще назывались. Я добровольно взял на себя миссию: настоящее, исторически сложившееся, большое искусство сохранить и, по мере сил и возможностей своих, продвинуть вперед. Я был достаточно силен и смел, чтобы жить здесь одиноко. Положим, что в этом направлении, каким я шел, кое-чего я все-таки добился. Но я не учел одного, всесильного в наше время, - рек-ла-мы! Репин от столицы не отрывался: от его Куоккалы до Петербурга рукой подать. Кроме того, он среды завел. Пусть угощал гостей каким-то анекдотическим супом из сена и вареным сельдереем, однако и это заставляло публику говорить о нем. А я что же? Затворник! Пещерножитель!

- Неправда! Тебя везде знают! - пылко перебила Надя.

- Ну, так уж и знают? - махнул рукой Алексей Фомич. - Я и сам полагал, что знают, а в городском Совете услышал самое пренебрежительное: "Ка-а-ак?.." Он мне говорит, нездешний этот: "Ка-а-ак?", откуда-то присланный развивать здесь у нас культуру. А культура - это что такое? Это искусство и наука. Печной горшок, - да, он необходим, конечно, для жизни, и как же без него обойтись в деревенской избе? Но это не культура, это первобытная цивилизация, то есть то, что отличало человека от животных. Волк баранину не варит, а жрет сырьем. А люди Европы ели вареное мясо руками до конца шестнадцатого века, когда при дворе испанского короля введены были в употребление вилки. А у нас по глухим деревням и до сего времени обходятся без вилок. И с вилками или без них - это жизнь брюха, а не духа. А вот "Илиада" и "Одиссея", а вот "Лаокоон", а вот "Сикстинская Мадонна", как апофеоз материнства, - это жизнь духа, а не брюха. И в моей картине не голая злободневность, нет! Ищите в ней вечные мотивы. Разве была злободневность в репинских "Запорожцах, пишущих ответ турецкому султану"? Когда жили те запорожцы, и когда написана и выставлена картина? Что же было в ней вечного, что привлекло к ней всеобщее внимание? Смех! Вот что там было и есть и останется навсегда... "Поцелуй ось куды нас", - пишут вольные запорожцы всесильному тогда турецкому султану, и все хохочут, так как представляют все одинаково, что это значит "ось куды"!.. А в другой картине Репина: "Смерть сына Ивана Грозного" что вечно? Там - ужас на лице Грозного, ужас перед тем, что им только что сделано: убийство собственного сына! А не будь этого ужаса, какое бы нам через четыреста лет было бы дело до Ивана Грозного с его сыном? Я вывел на своей картине толпу людей, толпу безоружных, людей разных возрастов, но объединенных одним порывом, и это же не "девятое января" и не "двадцать седьмое февраля", а бери глубже и без чисел, без месяцев, без годов! А если уж очень хочется тебе, чтобы непременно были и число и месяц, то поставь гоголевские из "Записок сумасшедшего": "Мартобря две тысячи семьсот тридцать третьего"!