Без сомнения, очень рано являются в нас, конечно при известной внешней обстановке, психические настроения, делающие нас чрезвычайно восприимчивыми к некоторым впечатлениям; подействовавшее на нас в момент такого настроения, повидимому, и незначительное и даже не раз уже испытанное нами впечатление остается навсегда в памяти и всегда, при удобном случае, напоминает нам о своем существовании. До сих пор я припоминаю и восклицание мальчика, и прогулку за Яузою, как скоро слышу слова псалма: "всякое дыхание да хвалит господа". Смотря на крест, припоминаю нередко и виденное мною изображение в лавре. Мораль: педагогу необходимо знакомство с этим замечательным психическим процессом [...]. Кому из культурных людей не приходилось мыслить о людском воспитании? Кто из моралистов не желал бы перевоспитать человеческое общество? Все мыслители, я думаю, пришли к тому заключению, что воспитание нужно начать с колыбели, если желаем коренного переворота нравов, влечений и убеждений общества.
Про самого себя, конечно, никто не может решить, с какой поры проявились в нем разные склонности и влечения; но кто следил за развитием хотя нескольких особей от первого их появления на свет до возмужалости, тот верно убедился, что будущая нравственная сторона человека рано, чрезвычайно рано, едва ли не с пеленок, обнаруживается в ребенке; к сожалению, поздно, слишком поздно, узнаем мы будущее значение того, что мы давно замечали.
И на моих собственных детях, и на некоторых других лицах, знакомых мне с детства, я рано видел не мало намеков о будущих их нравах и склонностях; но теперь только, когда, вместо 3-4-летних детей, я вижу пред собою 30-летних мужчин и женщин, только теперь я уверяюсь из опыта, как верны и ясны были эти намеки [...].
Я прожил только 70 лет,- в истории человеческого прогресса это один миг,а сколько я уже пережил систем в медицине и деле воспитания! Каждое из этих проявлений односторонности ума и фантазии, каждое применялось по нескольку лет на деле, волновало умы современников и сходило потом с своего пьедестала, уступая его другому, не менее одностороннему. Теперь, при появлении новой системы, я мог бы сказать то же, что ответил один старый чиновник Подольской губернии на вопрос нового губернатора:
- Сколько лет служите?
- Честь имел пережить уже двадцать начальников губернии, ваше превосходительство.
О медицине скажу после; а в деле воспитания я застал еще крупные остатки средневековой школы, видал в прусских регулятивах и временный ее рецидив; был знаком и с остатками ланкастерской (еще существовавшей при мне в Одесском округе); (Ланкастерские школы, где преподаватель обучал только способнейших воспитанников, предоставляя последним заниматься со слабыми учениками, были распространены в России в 1-й четверти XIX в.) присутствовал при возобновлении наглядного учения Песталоцци; был современником "Ясной Поляны", ("Ясная поляна"-педагогический журнал Л. Н. Толстого (1862), псевдоклассицизма и псевдореализма (настоящими я их не называю потому, что они вступали в школы с заднею мыслью). (Имеется в виду школьная политика реакционного министра Д. А. Толстого.)
Все было и сплыло [...]. У нас нет традиций, воспитания. Мы все учились "понемногу, чему-нибудь и как-нибудь".
Подожду, однакоже, говорить о школе,- я еще не в школе, и прежде чем попаду туда, посмотрю, что дало мне домашнее воспитание в возрасте от 8 до 12 лет, воспоминания о которых остались в моей памяти уже более отчетливыми и связными.
Судя по ним, я был живой и разбитной мальчик, но, должно быть, не очень большой шалун; не помню, по крайней мере, за собой никакой крупной шалости и никакого крупного наказания за шалости. Вообще, я ни дома, ни в школе не был ни разу сечен [...].
Из моих домашних занятий (до школы), мне кажется, я не отдавал преимущества ни одному, кроме чтения; считать не особенно любил, но четырем правилам арифметики научился еще до школы; любил также собирать и сушить цветы, рассматривать изображения животных и растений и картинки исторического содержания, особливо из войны 1812 года, бывшие тогда в большом ходу. Латинская и французская грамматики не возбуждали моего сочувствия; но разбор частей речи из русской грамматики был для меня очень занимателен, и я помню, что просиживал над ним охотно целые часы. Личность учителей играла тут главную роль; учителя русского языка я и до сих пор еще вспоминаю, хотя только по воротничкам, панталонам и рацее; но из двух других, занимавшихся со мною латынью и французскою грамотою, одного совсем забыл, а другой мелькает в памяти, как тень какого-то маленького человечка.
Вообще, в домашнем воспитании до 12 лет я занимался только тем, что само по себе было для меня занимательно, а культурою моей внимательности никто и не думал заниматься- и это я считаю главным пробелом моего первоначального воспитания, тем более, что и потом, в школе и университете, никто, не исключая и меня самого, на развитие этой способности не обращал ни малейшего внимания. Следствием этого пробела было, как я испытал впоследствии, то, что я, от природы любознательный и склонный к труду, во многом остался невеждою и не приобрел, когда мог, тех знаний, которые мне впоследствии были крайне необходимы.
От недостатка в культуре внимательности, она потом слишком сосредоточилась, я и едва не сделался односторонним по принципу.
Но об этом после, когда буду говорить о моей юности. Замечательно, однакоже, что я очень долго не замечал следствий этого пробела, пока, наконец, додумался до сути. Знай я это прежде, то и при воспитании моих детей постарался бы более о развитии этой основной способности человеческого знания, более, чем все другие, поддающейся нашей культуре.
Из моих детских игр и забав памятны мне очень две главные;
одна из них была моею любимою в школе, с моими сверстниками, без участия которых она не могла бы и быть,- это игра в войну; как видно, я был храбр, потому что помню рукоплескания и похвалы старших учеников за мою удаль.
Но другая игра весьма замечательна для меня тем, что она как будто приподнимала мне завесу будущего. Это была странная для ребенка забава и называлась домашними игрою в лекаря. Происхождение ее и история ее развития такие.
Старший брат мой лежал больной ревматизмом; болезнь долго не уступала лечению, и уже несколько докторов поступали на смену один другому, когда призван был на помощь Ефрем Осипович Мухин, в то время едва ли не лучший практик в Москве. Я помню еще, с каким благоговением приготовлялись все домашние к его приему; конечно, я, как юркий мальчик, бегал в ожидании взад и вперед; наконец, подъехала к крыльцу карета четвернею, ливрейный лакей открыл дверцы, и как теперь вижу высокого, седовласого господина, с сильно выдавшимся
подбородком, выходящего из кареты.
Вероятно, вся эта внешняя обстановка - приготовление, ожидание, карета четвернею, ливрея лакея, величественный вид знаменитой личности - сильно импонировали воображению ребенка; но не настолько, чтобы тотчас же возбудить во мне подражание, как обыкновенно это бывает с детьми; я стал играть в лекаря потом, когда присмотрелся к действиям доктора при постели больного и когда результат лечения был блестящий.
Так, по крайней мере, я объясняю себе начало игры, после глубокого, еще памятного и теперь, впечатления, произведенного на все семейство быстрым успехом лечения. После того как, несмотря на все усилия 5-6 врачей, болезнь все более и более ожесточалась, и я ежедневно слышал стоны и вопли из комнаты больного,- не прошло и нескольких дней мухинского лечения, а больной уже начал поправляться. Верно, тогда все мои домашние, пораженные как будто волшебством, много толковали о чудодействии Мухина; я заключаю это из того, что до сих пор сохранились у меня в памяти рассказы о подробностях лечения. Говорили: "Как только посмотрел Ефр. Осип. больного, сейчас обратился к матушке:
- Пошлите сейчас же, сударыня,- сказал он,- в мускательную лавку за сассапарильным корнем, да велите выбрать такой, чтобы давал пыль при разломе; сварить его надо также умеючи в закрытом и наглухо замазанном тестом горшке; парить его надо долго; велите также тотчас приготовить серную ванну,- и так далее".