На моих глазах чахотка глодала (и сглодала) молодого человека, сына нашего домовладельца.
Из месяца в месяц я видела, как этот цветущий молодой человек - в плечах косая сажень - все более заплетающейся походкой проходит по двору, как жалостно он задыхается, стоит ему сделать ничтожное усилие - закрыть ставни или сорвать горсть черешен. Как бледнеют и желтеют его щеки, как проступает череп сквозь лицо.
- У него чахотка, - сказали мне.
Иногда он исчезал куда-то, переставал показываться во дворе.
- Его увезли в Нальчик, - говорили мне. - Совсем ему плохо.
- Еще ему хуже, - сказали потом.
- Слава богу, отмучился, - еще потом...
Вплели в косы новые ленты и повели в церковь, и там он ждал, отмучившийся, уложенный в белый гроб, странно желтело лицо с резко проступающими костями, под желтые руки был подложен образ.
И вот ведь - не родной, даже не хорошо знакомый, просто какой-то чужой человек, иногда проходивший через двор, - откуда же у живого перед мертвым это чувство растерянности, почти вины, откуда и зачем оно, чувство вины за то, что вот - стою, когда ты лежишь, за новые ленты в косах, за то, что вот - живу, когда ты умер, чужой человек, иногда проходивший по двору?
РОСТОВ-НА-ДОНУ
КЛИКУШИ
Рано-рано, когда мы, дети, еще спали, начинались приготовления.
Складывали ломберный стол и выносили из столовой. Даже сложенный, он с трудом протискивался в узенькую калитку, и бабушка прикрикивала:
- Осторожно, поцарапаете!
Наконец столик переселялся на улицу, на нашу Первую линию, и устанавливался у ворот. И куда, бывало, ни взгляни вдоль Первой линии вверх ли к Соборной или вниз к Дону, у всех ворот стояли столики, накрытые белыми скатертями. На столиках - иконы и чаши для водосвятия.
Звонили колокола.
На нашем столике ставилась полоскательная чашка с чистой водой и образ с мамиными венчальными свечами, обвитыми бумажной золотой ленточкой.
В тот день - не помню, какого числа и месяца, - по городу проносили чудотворную икону Аксайской божьей матери.
Недавно я узнала, что такой чудотворной иконы в официозных церковных списках будто бы и нет. Есть Донская, очень старинная. Может быть, то и была Донская, в свое время по каким-то соображениям установленная в церковке при плужном заводе "Аксай".
Во всяком случае, в городе ее чтили и встречали торжественно.
Мама, бабушка и няня терпеливо стояли возле ломберного столика, ожидая.
Детям тоже разрешалось ждать, но играть запрещали.
На улице было пыльно и жарко.
Как всегда в подобных случаях, больше всего хотелось играть.
Между булыжниками мостовой был насыпан серо-желтый засохший цвет акации.
Белые ее гроздья свешивались с деревьев.
Уставая ждать, мы поглядывали вдоль улицы.
И вот наконец вдали начинали покачиваться разноцветные хоругви, поблескивая на солнце золотом и серебром.
Показывалась голова процессии: жесткие парчовые ризы, седые бороды, кресты, поднятые над головами.
"Матушка!" - говорила няня, крестясь.
"Матушку", темноликую и страшноглазую, несли двое седобородых в мирском платье. Должно быть, церковные старосты или другие кто в этом роде.
Священники отделялись от процессии, подходили к столикам, выставленным у ворот. Служили молебен, святили воду.
И в нашу полоскательницу погружался серебряный крест, и мама торопливо клала на столик горстку серебряных монет.
Ризы и хоругви проплывали по направлению к Соборной, проплывала и чудотворная икона, и за ней начинал тянуться длинный людской поток: сначала мужчины в страшных лохмотьях, изуродованные и искалеченные - такие всегда сидели на паперти нашей Софийской церкви; я хорошо знала эти сведенные руки и ноги и безносые лица. За мужчинами шли женщины. Их было особенно много: сперва - старухи нищенки в рубище, потом молодые, многие принаряженные по случаю праздника: та - вся в розовом, другая - вся в голубом, на нашей окраине это считалось очень шикарным. У кого не хватало денег на такой шик, та украшала себя газовым шарфом либо брошкой с поддельными камушками, либо наряжалась в украинский костюм со множеством бус и лент.
Они проходили, а мы смотрели на них. И вдруг они начинали лаять.
Да, ни на что другое, как на лай, были похожи эти ужасные звуки, оглашавшие тихую Первую линию. Лай с подвизгиваньем и подвываньем, ужасный, идущий из каких-то животных глубин, такой же непонятный, как звуки, издаваемые нашей Каштанкой, когда она начинала бесноваться от лунного света.
Это случалось при каждом крестном ходе. И каждый раз я спрашивала, не удержавшись:
- Что это? Кто?
- Да ведь уж знаешь, - резонно отвечала няня. - Всё они, кликуши.
- Это такие больные, - уточняла начитанная бабушка.
- Бесы в них засели, - говорила няня. - Читала ведь в Новом Завете, как бесы входят в людей.
- Тоже и притворства здесь много, - говорила мама.
Но бабушка возражала:
- Нет, это болезнь. Вроде истерики.
- Их лечат? - спрашивала я.
- Их Матушка исцеляет, - говорила няня. - Вот они и идут за Матушкой.
Мы разговаривали, а они все лаяли.
Лаяли одетые в рубище. Лаяли одетые в голубое и розовое. Вечная степная пыль ложилась равно на лохмотья и на старательно выглаженные светлые платья. Равно безумен был лай старых и лай молодых.
Сердце девочки истекало ужасом.
А перед выкликающими женщинами плыла чудотворная в цепких руках двух стариков.
Наконец все исчезло в раскрытой огненной пасти дня: сперва исчезали подъятые горе кресты, потом парчовые ризы, потом икона, наконец - лающие женщины. Еще досматривалось вдали что-то розовое и голубое. Потом скрывалось и оно, и ужасный лай больше не доходил до наших ушей.
Оставался столик, около которого мы стояли, да белые гроздья акаций над нашими головами, да бутылочка, в которую няня перелила воду из полоскательницы, да солнце на серых плитах тротуара, да горсточка кремушков, с которыми теперь уже можно поиграть, - оставался золотой тихий сон моего детства.
РОСТОВ-НА-ДОНУ
КУЗЬМИНИЧНА, СЕМЕЧНИЦА
Семечки подсолнуха не чисто черные, они имеют сероватый отлив, как грифельная доска. В дни моего детства весь Ростов грыз семечки, их грызли взрослые и дети, торговцы и покупатели, городовые и барышни, идущие с ракетками в руках на теннисную площадку. Всюду раздавалось щелканье семечек, на всех губах была налипшая подсолнечная шелуха, она же была насыпана на всех крылечках, во всех дворах, на всех мостовых между булыжниками.
На всех перекрестках сидели торговки-семечницы, в том числе у нас на углу Соборной улицы и Первой линии сидела некая Кузьминична, приятельница нашей няни Марии Алексеевны.
Кузьминична сидела на низенькой скамеечке, под широкой тенью акации. У ног Кузьминичны была большая корзина, почти до краев наполненная грифельно-черными семечками. Поверх семечек стоял маленький граненый стаканчик - мерка. Такой стакан семечек стоил одну копейку. На семечки, на ситцевый подол Кузьминичны, на нищенскую ее торговлю акация сбрасывала свои засохшие цветки.
Няню нашу, Марию Алексеевну, Кузьминична очень уважала и нередко задаром угощала ее семечками, черпая их из корзины щедрой рукой. Рука была почти такого же цвета, как семечки, с иссиня-беловатыми ногтями и черной каемкой у края ногтя. Такие же руки были у няни, и как-то очень рано я стала понимать, что этих двух старых женщин сдружила именно эта одинаковость их рук, выражавшая одинаковую тягость их неприхотливой и нерадостной судьбы. Как я это поняла - не знаю; но поняла.
Обе были вдовы, у обеих покойные мужья были пьяницы и драчуны, а дети как-то неудачны и, выражаясь по-нынешнему, бесперспективны, и обо всех этих невеселых обстоятельствах старухи не уставали судачить у корзины с семечками, а мы, дети, как ни странно, не уставали слушать.