Изменить стиль страницы

И на сучья смотрел. Какую-то надежду они вселяли в меня, распуская почки. Так взглядом впивался в них… что даже белые точки запомнил на коре, следы птичьих посиделок.

И только зазеленели ветки – пильщики появились. Это слегка головокружительно было – люди за окном, на высоте четвертого этажа, оседлали ветки. И зажужжали пилы. Огромные сучья, падая, царапали стекла, словно пытаясь удержаться за них. Соскальзывали – и исчезали. И вот остались лишь ровные обрезки внизу окна и серое небо. Все! Кончилась жизнь. Не за что больше держаться.

Я лежал на операционном столе. Перед лицом моим повесили белую занавесочку, чтоб я не видел, как там шуруют во мне, под местным наркозом. Только вбок можно было смотреть, в огромное окно. Но – совершенно пустое. Что-то там профессора удивило во мне. Тревожные переговоры. Окно расплывалось.

– Эй! Как вы там? – крикнул профессор за занавеской, но очень издалека, как мне показалось.

– …Эй, – тихо отозвался я, уплывая.

И вдруг я увидел, что по окну снизу вверх летит что-то белое.

Померещилось? Но – сознание вернулось, я внимательно глядел в окно, ожидая от него хоть чего-нибудь, хоть какого-то знака. И – какие-то кружева поднимаются, все ощутимей, все уверенней, веселей! Дым!

Кто-то жжет костер во дворе. Сигналит кому-то? Господи, обрадовался я. Да это же мои сучья, сгорая, шлют мне привет. Отчаянно дымят – чтобы я о них помнил, а потом рассказал!

– Эй! Что там у вас? – бодро крикнул я сквозь занавеску…

Дописав, стал стучаться к Элен.

– Что случилось? – испугалась она.

Оказалось, была глубокая ночь.

Утром прочла, сказала, что постарается перевести и передаст энергетикам – для включения в буклет, посвященный сучьям. Гонорар выдала – пятьсот крон! – и улетела к барону. Покинула меня местная муза!

Но дело-то сделано. Я бутылку купил и гордо уже на кухню явился, как равный. Чокнулись, со звонким шведским восклицанием: “Сколь!”

Литовский поэт, с могучей бородой, по-русски спросил – почему я раньше не приходил?

– Работал, – скромно ответил я.

Теперь ездил на велосипеде один. Передохнуть остановился на высокой горе. Море голубым куполом поднималось. И, вдыхая свежесть и простор, на самом краю в полотняном кресле старик сидел. Сзади дом его стоял – старый, но крепкий. Вот это – старость. Вот это – третье дыхание!

Осторожно вниз заглянул. В прозрачной, золотой от солнца воде лебеди плавали. Иногда опускали в воду головки, щипали травку на круглых камнях. Выпрямляли гордые шеи свои и казались рассерженными, поскольку возле клювов у них воинственные зеленые усики заворачивались.

Поглядел вдаль, на готический Висбю, с башенками, петушками-флюгерами. Вдохнул пространство. Зажмурясь, постоял. И почувствовал как бы кровью: все! Отдохнул! Можно возвращаться.

Уточку навестил. Она так же на камешке стояла, на тоненькой ножке одной, какая-то еще более тощенькая и растрепанная, чем всегда, – единственное близкое мне существо на всем острове. И увидел вдруг – или мне это почудилось – белое облачко возле головки поднялось. Что это в правой поднятой лапке у нее? Никак – курит? Разнервничалась небось после шторма, бедненькая моя? Ничего – покури, подумай: всегда ли ты правильно ведешь себя?

В аэропорту ждал я свой летающий гробик, и в это время мимо прошествовал экипаж – ослепительные стюардессы в оранжевых жилетках, статные, элегантные летчики. С ними полететь? Билеты на этот рейс знаменитой компании САС есть еще. Заработал я покоя себе чуть-чуть?

Не заработал!

Какой покой! На обратном пути, когда мы падали уже на родную страну, даже линолеум на полу вспучился от дикой вибрации. Какой покой?

Наконец грохнулись. Поскакали. Остановились. Прилетел!

Глава 17

Выбрался через кордоны в зал прилета и увидел, что кто-то машет мне… Кузя! Друг!

Выехали на шоссе. Вот и вернулся я. С некоторой грустью смотрел вперед, вдоль строя облысевших дерев… Унылая пора. Очей разочарованье.

Кроме всего еще одна неприятность встретила нас. Когда мы давеча ехали в аэропорт, перед очами то и дело плакаты Кузи мелькали, со встрепанной бородой и скорбным взглядом: “Доколе?” А теперь, когда ехали, на обратной стороне тех же щитов – плакаты Боба, Кузиного врага, – не только на предстоящих выборах, но и вообще. “Взрастил гада!” – это явственно в Кузином взгляде читалось. Прилизанный Боб в расшитой косоворотке стоял, за ним юные амазонки гарцевали верхом.

Надпись: “Будущее России”. Неужели – оно? И толково так сделано было: плакаты Кузи мелькали перед глазами тех, кто улетал. А если, мол, ты в Россию возвращаешься – значит, Боб.

– Всадницы Апокалипсиса! – стонал Кузя. – Твой Боб конно-спортивный центр им открыл. Весь город засрали уже!

– Но, говорят, – произнес я несколько отстраненно, – он вроде собирается из навоза кизяки делать. Печки топить… При повышении тарифов… для бедных людей…

– Из всего деньги делает! – Кузя сказал злобно.

Не помирить их. Хотя обоих люблю. Но меня сейчас другое глодало.

И наконец, не выдержав (мы уже среди каменных громад мчались), Кузю спросил:

– Ко мне ты не заходил случайно?

И замер.

Кузя не отвечал – видно, сердится на меня из-за Боба… но не могу я так – человека забыть!

– …Заходил, – после долгой паузы Кузя буркнул.

– Ну… и как там? – вскользь поинтересовался я.

– Фифти-фифти, – сухо Кузя сказал. Потом вдруг заулыбался: – Она что у тебя – в бюсте Толстого шкалики прячет?

– Заметил?! – Я тоже обрадовался почему-то, хотя вроде особо нечему тут радоваться.

К дому подъехали.

– Ну… звони, – сказал Кузя миролюбиво.

“На ее почве” помирились. На что-то, оказывается, годится она.

Кузя умчался, а я тупо стоял. Вдохнул. Выдохнул. На витрину смотрел.

“Мир кожи и меха”. “Мир рожи и смеха”! Не зайти туда уже никогда?

Нет нас уже на свете? Как молодежь говорит – “отстой”? На витрине шинель шикарная, в которую я все “войти” мечтал, как Акакий

Акакиевич, – под руку с пышной дубленкой шла. Иногда я Нонне показывал: “Вот это мы с тобой идем!” – “В прошлом?” – усмехалась она. “Нет. В будущем!” – говорил я. Вошел! Валюту в кармане нащупал.

Вот так. Все равно деньги Толстому достанутся. А так – с какой-то радостью к ней войду!

Вышел с дублом в пакете. Оглянулся на витрину. Шинель там осиротела моя… Ну ничего. Главное – как в жизни, а не как на витрине!

Поднялся по лестнице. Отпер дверь, жадно втянул запах… Как в пепельнице! Курит, значит?.. Но это, наверно, хорошо? Закрыл, брякнув, дверь. Тишина.

– Венчик! – вдруг раздался радостный крик.

Ставя ножки носками в стороны, прибежала, уточка моя! Боднула головкой в грудь. Обнялись. Потом подняла счастливые глазки.

– Венчик! Наконец-то! Где ж ты так долго был?

Я глядел на нее: плачет. И сияет. Вот оно, счастье, – не было такого ни после Парижа, ни после Африки! “Заслужил?” – мелькнуло робкое предположение. Впрочем, причина счастья скоро открылась: Настя вышла.

– Привет, отец!

– О! И ты здесь! – воскликнул я радостно.

Настя усмехнулась: а где же ей в такой ситуации еще быть?

– Дорогие вы мои! – обхватил их за плечи, стукнул шутливо лбами.

Причем Настя, поскольку на голову выше была, торопливо пригнулась.

– К сожалению, я не сразу приехала, – выпрямляясь, сказала Настя. -

По телефону она вроде нормально разговаривала.

– А… так? – спросил я.

Настя, вздохнув, махнула рукой.

– Что ты, Настя, несешь? Мы же договаривались! – Нонна, блеснув слезой, попыталась вырваться из-под моей руки.

– Ну все теперь нормально, нормально! – Я поволок их вместе на кухню, хотя каждая уже, злясь на другую, пыталась вырваться. Однако доволок. – Ну? Чайку?

Глядели в разные стороны. Чаек, боюсь, придется делать мне самому.

Причем – из их слез: вон как обильно потекли у обеих. Хотя Настя, закидывая голову, пытается их удержать. Видимо, отдала все силы матери, больше не осталось. Ну что же, пора приступать. Никакого чуда без тебя, ясное дело, не произошло. Чудо надо делать. Так что – считай себя отлично отдохнувшим и полным сил.