— Почему не появлялся? — Дел было невпроворот.
Пальцы касаются брючного ремня, проскальзывают под пряжку, нащупывают язычок "молнии" и нарочито неспешно тянут его вниз. В этот момент раздается "его" до неузнаваемости изменившийся, жалобный, скулящий голосок: "- Нет, нет, нет, вели ей прекратить, останови ее, оттолкни ее руку.
— Да что с тобой? — Со мной то, что я не хочу. Отказываюсь. Наотрез. Ясно? — Только не говори, что как раз сейчас ты собираешься пойти на попятную.
— Именно это я и хочу сказать. И не жди от меня никакой помощи, участия и поддержки.
— Совсем, что ли, сбрендил? — Нет, не сбрендил. Ты совершил большую ошибку, уломав Кутику пропеть дифирамбы моей беспримерной удали. Потому что на сей раз я действительно вне игры.
— Но ты же обещал… — Ничего я не обещал. Я отмалчивался. Ты заявил, что уверен: мол, я тебя не посрамлю. А вот и посрамлю".
Кусаю себе губы. Я был уверен, что в нужный момент сработает-таки "его" автоматизм: и вот — на тебе: ни с того ни с сего, без всякой видимой причины, "он" закочевряжился. Тем временем рука Мафальды, словно толстая змея, медленно выползающая из норы, пролезает в расстегнутую прореху ширинки. Пальцы раздвигают края рубашки, возятся в трусах и, того гляди, доберутся до "него". "Он" вопит как с перепугу: "- Мама родная, отодвинься, пересядь, встань, ну сделай же что-нибудь, лишь бы она меня не лапала! Мамочки, если она ко мне прикоснется — я умру! — Да почему? — По кочану. Не хочу я этого, не хочу, не хочу! — А я не могу дальше двигаться: подоконник мешает. Ты в состоянии толком объяснить, что тебя не устраивает? — Меня не устраивает эта лапища, которая копошится тут втемную. Во-первых, мне страшно, во-вторых, противно".
Левой рукой Мафальда уже наносит на веки тени: лицо наклонено к зеркалу, словно то, что делает правая рука, не имеет к ней никакого отношения. И все же я надеюсь, что в момент "прямого контакта" "он" не подведет, хотя былой уверенности во мне, увы, нет: я замечаю в "нем" что-то необычное, враждебное, похожее на внутренний бунт, и это настораживает, пугает меня. Как выясняется, не напрасно. Когда рука Мафальды, вдоволь наползавшись в моем паху, будто змея в листьях салата на огородной грядке, наконец добирается до "него", скрытая угроза, содержавшаяся в "его" отчаянном "не хочу", приводится в исполнение. Умело и деликатно извлеченный наружу, несмотря на негодующие крики (чаще других звучал такой: "Хоть бы рука была теплой — так ведь нет: холодная, как у покойницы!"), и уложенный на ладонь Мафальды, "он" напоминает жалкий комочек морщинистой кожи. В тот же миг слышится "его" визг: "- Я маленький, я еще никогда не был таким маленьким, и я хочу оставаться маленьким. Об этом можешь не беспокоиться. Я вообще исчезну". Меня охватывает паника: "- А режиссура? — Плевать мне на твою режиссуру.
— Но ведь для меня это вопрос жизни и смерти.
— А для меня — нет. Я по природе бескорыстен. Карьера, слава, успех — все это меня не касается.
— Тогда скажи, как мне быть? — Выкручивайся".
Между тем Мафальда поигрывает на ладони моими гениталиями, точно фальшивой монетой. То, что обычно бывает тяжелым, теперь стало легким; то, что обычно наполнено, сейчас кажется пустым. Что делать? Грубоватый совет выкручиваться самому наводит на мысль возбудить "его" с помощью воспоминаний о других женщинах. Закрываю глаза и перебираю в памяти голый живот Фаусты, густую тень в паху у римской индианки, сидящей на перекладине, невольные оплеухи ягодиц Флавии, пылающие щеки американской туристки в церкви и множество других деталей, позволявших "ему" в недавнем прошлом показать себя во всей красе. Однако мои потуги напрасны. Несмотря на лихие импровизации моего услужливо-податливого воображения, "он" даже не вздрогнул, не трепыхнулся, нисколечко не привстал. Такое впечатление, что в паху у меня пусто, как будто "его" и вовсе нет. В ужасе открываю глаза. Нет, лежит себе, заморыш, на ладони у Мафальды — хоть бы что "ему". Мафальда кончила малевать физиономию и смотрит попеременно то на меня, то на "него" с недоумевающим выражением, как бы спрашивая: "И это все?" В отчаянии бормочу: — Бесполезно, я слишком боюсь: а вдруг войдет Протти? — Его нет. Он в Париже.
— Тогда какая-нибудь горничная.
— Подожди минутку.
Второпях она небрежно засовывает "его" обратно, как хирург засовывает внутренности в тело больного, скончавшегося на операционном столе. Затем динозавриха встает во всей своей пирамидальной внушительности, идет к боковой двери, открывает ее и дает мне Новое указание: — Жди. Когда позову — заходи.
Оставшись один, я гневно набрасываюсь на "него": "- Скажи на милость, что все это значит?" В ответ "он" с ходу предлагает: "- Подходящий момент — сматываемся.
— Ни под каким видом.
— И что ты собираешься делать? — А вот что: сейчас мы пойдем к Мафальде в соседнюю комнату, и уж там ты выполнишь свой долг. Лады?" Молчит. Воспринимаю "его" молчание как согласие и прибавляю: "- Брось ты, в самом деле, успокойся, не нервничай, не переживай, расслабься. Всего и делов-то минут на пять, максимум — десять. А потом только нас здесь и видели, пулей домой, а дома индианочка ждет не дождется".
По ходу этого разговора успеваю раздеться. Не давая "ему" очухаться, иду к двери, за которой минуту назад исчезла Мафальда, и открываю ее. Воркующим голоском дива щебечет: — Нет, нет, не входи, я раздета.
— Я тоже, — отзываюсь я и вхожу.
В красноватой полутьме различаю очертания спальни в привычном испанском стиле: кровать с балдахином и колоннами; потолок расчерчен балочными перекрытиями; стены обшиты камкой; в углу имеется даже икона и скамеечка для молитвенного коленопреклонения. Дверца шкафа распахнута и скрывает Мафальду, которая смотрится в зеркало: из-под дверцы видны лишь босые ступни. Захожу за дверцу и встаю за ее спиной. Мафальда в одних трусиках и лифчике. Расстегиваю последний: лишившись поддержки, груди, точно два мягких, увесистых мешка с мукой или сахаром, плюхаются в мои вовремя подставленные ладони. Мафальда поворачивает голову и вопрошает: — Я тебе нравлюсь? Так и подмывает ответить: "Да не мне ты должна нравиться, а "ему", но, как всегда, недостает смелости. Отвечаю чуть слышным "да". У Мафальды странный, совсем не выступающий зад — прямо не зад, а восьмиугольник какойто, совершенно плоский, что, впрочем, не исключает его внушительных размеров. Грузно, едва заметно поводя бедрами, она медленно выпячивает могучий усест к моему подбрюшью и, развернувшись вполоборота, вопрошает: — Тебе нравится? — Да.
Вранье. Естественно, мне не нравится, но самое ужасное, что не нравится и "ему": "он" по-прежнему не хочет взять в толк, что от "него" требуется. После того как Мафальда потерлась об меня, "он": вместо того чтобы "прибавить в росте", взял, да и вовсе перекрутился жгутом. Желая любой ценой разбудить "его", отваживаюсь на пробную ласку и вытягиваю вперед руки. Увы и ах! Кажется, будто мнешь несколько дряблых, полупустых и разновеликих подушек, кое-как притороченных к скелетному остову. Две подушки болтаются на грудной клетке, третья выпячивается и оседает по бокам, подвешенная на хилых прищепках за краешки газа; еще парочка, продолговатой формы, перекатывается вокруг бедренных костей. Одним словом, Мафальдины телеса прямо ходуном ходят на костях и, не ровен час, совсем отвалятся. Запрокинув голову, Мафальда осведомляется: — Ну, теперь ты уже не боишься? — Нет.
Вместе мы дефилируем к кровати. Неожиданно Мафальда вырывается, сигает на кровать, во всю ширь расставляет ноги и тянет меня за руки, как натягивают на себя одеяло перед сном. И вот я накрепко зажат меж раскоряченных ляжек; пах в пах, грудь в грудь, лицо в подушку, припорошенную прядями Мафальдиных косм. В тисках железных объятий с вящей силой чувствую, как тело Мафальды вихляется на костяном каркасе; и снова чудится мне, что в один прекрасный день оно-таки сползет с него, подобно тому, как сползает мясо с костей братьев наших меньших после продолжительной варки, и тогда на кровати от Мафальды останется лишь голый, сухой скелетик.