Сказать по правде, я испытываю гораздо меньше отвращения, чем пытаюсь показать, ибо совершенно ясно сознаю, что все эти "его" разговоры насчет матери и дочери — всего лишь ответная реакция на мое страстное желание любить и быть любимым Иреной. Да, "он" враг любви. И если понятие сублимации раздражает "его", из всех последствий сублимации больше всего "его" раздражает именно любовь. Пока я пережевываю эти мысли, Ирена, как заботливая мать, представляет меня дочке: — Вирджиния, это Рико, мой друг. Поздоровайся.
Вирджиния походит, протягивает руку и слегка приседает, выставляя из-под платьица крупную костистую коленку. Потом усаживается за стол и раскрывает журнал с фотороманом.
— Что читаешь? — спрашиваю я приветливо.
Она не отвечает, не поднимает головы — только отгибает краешек обложки так, чтобы я смог прочитать название. Ирена выключает газ, снимает кастрюльку с плиты и обходит вокруг стола, разливая черепаховый суп по тарелкам. Затем садится. Некоторое время мы едим молча. Я и Ирена смотрим друг на друга поверх тарелок. Наконец Ирена спрашивает: — Как твоя работа? — Как обычно.
— Что значит "как обычно"? — Ну, то есть хорошо. Самое большее через месяц приступлю к съемкам.
— В прошлый раз говорил, через две недели.
— Задержка вышла. Но на этот раз уже точно: фильм будет запущен в производство через месяц.
— А почему ты так поздно пришел к режиссуре? — Не было желания. Я отказывался от многих предложений. Чувствовал в себе какую-то неуверенность, незрелость.
— Как будет называться твой фильм? — "Экспроприация".
— Какое странное название. Это что, фильм о новых застройках? — Почему о новых застройках? — Ну просто сейчас часто можно услышать: "муниципалитет экспроприирует земли под новые застройки" или что-то в этом роде.
— Нет, это не будет фильм о новых застройках.
— Тогда расскажи, о чем будет твой фильм.
Пока я пересказываю сюжет фильма, Ирена уносит тарелки и, стоя у плиты, вилочкой переворачивает на решетке бифштексы. Тем временем девочка смотрит на меня неподвижно, но без всякого интереса, как смотрят на неодушевленный предмет; она постоянно дергается и гримасничает, то рот скривит, то нос сморщит, а то начинает попеременно закрывать глаза или ухватит зубками нижнюю губу и, как следует покусав, выплескивает ее с шумом. Ирена старательно занимается бифштексами и не встревает в мой рассказ. Когда я заканчиваю, бифштексы готовы. Ирена перекладывает их на блюдо и водружает на стол. Рядом она ставит деревянную салатницу с уже заправленным салатом. Затем садится сама и только тогда говорит: — Вся эта история не очень-то мне нравится.
— Почему? — Контестация, ниспровержение мне вообще неприятны. Мне неприятны студенты, неприятно все, что связано со студентами и контестацией.
— А чем тебе насолила контестация? — Лично мне ничем. Но я все равно терпеть ее не могу.
— Хорошо, давай посмотрим, почему, собственно, тебе неприятны студенты? — Не знаю. Неприятны, и все.
— Может, потому, что они хотят свергнуть капитализм, который так тебе нравится? — Честно говоря, здесь нет каких-то явных причин. Ведь так часто бывает, правда? Встречаешь ты, скажем, незнакомого человека и сразу думаешь о нем: боже, что за отвратная рожа! Ты и знать о нем ничего не знаешь, видишь впервые, и все равно он тебе неприятен. Так и со студентами.
— Ладно, допустим. Но в чем все-таки ты могла бы их упрекнуть? Ирена задумывается на секунду и говорит: — В неблагодарности.
— В неблагодарности? — Да, они попросту неблагодарные твари. Тот самый капитализм, который они хотели бы свергнуть, дал всем, и им в том числе, машину, телевизор, кино, самолеты и прочие удобства. Все это они преспокойненько принимают и в то же время собираются свергнуть тех, от кого они их получили. Вопиющая неблагодарность! — В некоторых случаях неблагодарность обязательна. Я, например, работаю на капитализм и тем не менее не испытываю к нему никакой благодарности. Какая уж тут благодарность. Да и сам капитализм вряд ли ждет от нас какой-либо благодарности.
Ирена молчит с задумчивым видом, затем отвечает: — Студенты — те же капиталисты. Только сытому преимуществами капитализма может прийти в голову отвергать их. Скажем, рабочие их не отвергают. Во-первых, потому, что не обладают ими, во-вторых, потому, что хотели бы ими обладать. Все эти бунтари напоминают богатеньких дам, которые мало едят, чтобы не растолстеть. А бедные хотят есть и не боятся растолстеть. Они вечно голодны и, когда могут, наедаются от пуза.
— Так каким же, по-твоему, должен быть сценарий моего фильма? — Что значит "каким"? — Ну, как бы ты изобразила нынешних бунтарей? — Такими, как они есть.
— Неблагодарными? — Неблагодарными и трусливыми.
— Трусливыми? А чего они боятся? — Материального благополучия, потому что на протяжении нескольких поколений влачили нищенское существование. Машина, холодильник, проигрыватель вызывают у них страх. Они видят в них происки нечистого. Они боятся их как черт ладана.
Ирена говорит убежденно, но не горячась. Видно, она настолько уверена в своей правоте, что думает про себя: объясняй этому остолопу, не объясняй — все впустую. Что до меня, то мне тоже не очень-то важно, о чем она там толкует. Просто приятно быть рядом, разговаривать, смотреть на нее, слушать. Зато "он" воспринимает ее совсем на другой лад. Слышу, как "он" бормочет что-то невнятное: мол, хватит "болтать", пора "переходить к делу". "Переходить к делу" означает осуществить "его" вздорный план соблазна, основанный как раз на сексуальных привычках Ирены. В чем состоит план? Он явно навеян историей отношений Ирены и ее мужа. Судя по всему, речь идет о том, чтобы подбросить Ирене сюжетик для ее внутреннего фильма, в котором я выступал бы в качестве актера. Ирена ввела бы меня в воображаемый фильм, как когда-то поступила с мужем. Из этого "он" почему-то заключил, что постепенно я установлю с ней реальные и полноценные отношения. План, как я уже сказал, вздорный; совершенно непонятно, каким образом из воображаемого актера воображаемого фильма мне удастся превратиться в реального участника реальной жизни. Но именно этой своей вздорностью он меня и привлекает, и я чувствую, что в скором времени фатально примусь за его осуществление.
Ужин закончен, Ирена встает и одну за другой складывает тарелки в мойку, переворачивая их вверх дном. Одновременно она подносит ко рту сигарету. Дочка спрашивает ее: — Мама, можно я выйду из-за стола? — Можно.
— А можно я пойду в свою комнату? — Можно.
— Только ты пойдешь со мной.
— Хорошо, детка.
Вирджиния поднимается, подходит к матери и берет ее за руку. Потом запрокидывает голову, прижимается плечами к материнскому лону и, выпятив вперед животик, говорит плаксивым голосом: — Выгони его.
— Кого, малышка? — Его. Почему ты его не выгонишь? — Это гость, а гостей не выгоняют.
— Выгони его, выгони его, выгони его! Чувствую, что должен сделать примирительный жест. Беру Вирджинию за руку и притягиваю ее к себе со словами: — Почему ты хочешь, чтобы меня мама выгнала? Я тебе не нравлюсь? А вот ты мне очень нравишься. Видишь, как мы не похожи? Говорю это без всякой задней мысли, совершенно откровенно; говорю то, что чувствую и думаю. Однако "он" — уму непостижимо! — как всегда, развязно замечает: "- Еще бы она тебе не нравилась. Пожалуй, даже слишком".
Сурово осаживаю "его": "- Я тебе запрещаю говорить подобные вещи".
Поздно. С безошибочной женской интуицией девочка догадалась о "его" присутствии. Она издает пронзительный визг, вырывается из моих рук и бежит обратно к матери. Топая ногами, она повторяет: — Прогони его, прогони, прогони! Ирена наклоняется и шепчет ей что-то на ухо. Затем выпрямляется и говорит: — А теперь, Вирджиния, попрощайся с синьором Рико и — в постельку.
Совершенно неожиданно девочка протягивает мне руку и церемонно приседает со словами: — Спокойной ночи, Рико. — Потом дает руку Ирене и уходит вместе с ней.
Оставшись один, я набрасываюсь на "него": "- Пошляк! Мои чувства к Вирджинии могут быть только отцовскими, запомни!" Удивительно, на этот раз "он" меня не разыгрывает.