Изменить стиль страницы

Растерялся я страшно, молчу, а он уже ножку в модном сапожке перенес через порог, чтобы дверь не захлопнулась, уже берет снял и в карман плаща затолкал, уже тусклые свои волосики пригладил, уже скучным голосом стал расспрашивать меня о том о сем… Так мы познакомились, а вот подружиться не подружились, хотя тенденция такая намечалась (что теперь, в новейшее время, скрывать). Я с ним не скрытничал, но и помочь ничем не помог: знакомых шпионов у меня не было. А он ведь чуть ли не на колени падал, все умолял сказать, кто мечтает уничтожить наше государство.

— Кто? — заклинал он. — Скажи, Вася, кто?!!

— Да не знаю, — искренне отвечал я. — С одной стороны, все мечтают, а с другой, друг Евгений Иванович, никто. Поди разберись… А шпионов и диверсантов я в последнее время не встречал. Клянусь! Но, как только запримечу, сразу же позвоню тебе на службу.

— Да брось ты, — морщился Евгений, — диверсанты у нас у самих наперечет. А ты мне, Вася, лучше других вспомни, которые…

Так и беседовали мы долгими вечерами, сидя за скрипучим кухонным столом, и Евгений проникался ко мне все большим доверием. Он жаждал совокупления душ… Уже капитан позволял себе снять пиджак и остаться в одной рубашке. Уже он, расслабив узел галстука, травил анекдоты. Уже я знал, что он бедный Евгений.

— Жену не люблю, развестись нельзя, двое детей воруют у одноклассников, директор обещал исключить из школы, язва мучит, седьмой год в капитанах хожу, ремонт квартиры обошелся страшно сказать во сколько…

Я смотрел на него с состраданием: вот ведь такой умный, такой образованный и впечатлительный, а несчастный страдалец…

И он смотрел на меня участливо, неравнодушно смотрел.

— Наверняка, Вася, тебе деньги нужны. Ты скажи, мы тебе дадим! И подлечиться тебе, Вася, не мешает. А хочешь, Вася, мы тебя напечатаем?!

Вот такая заботливость.

А однажды он пришел ко мне серый, больной и совершенно обессиленный. И сообщил, что только что прилетел из Пентагона, а домой идти не хочет. Я предложил ему принять душ, но воду в этот момент отключили. Тогда Евгений зашел в туалет, спустил оставшуюся в сливном бачке воду, вымыл руки в унитазе и сел пить чай. И остался он у меня ночевать, но ночью бесшумно ушел, пронумеровав страницы моих рассказов, спрятанных в духовке газовой плиты. На следующее утро я позвонил ему и сказал, что уезжаю в Крым, а оттуда в Москву через Тулу, а оттуда не знаю куда. И еще сказал, что сильно устал.

— Ну, хорошо, езжай, — разрешил Евгений, — но бдительности там не теряй. Если что, так сразу звони…

Через день я уже отдыхал в Крыму, а через две недели, когда пошли осенние дожди, сидел на тульском вокзале и ждал поезда на Москву. И вдруг увидел Евгения. Он, перескакивая через железнодорожные пути, бежал к моему вагону. И тогда я не поехал этим поездом, а поехал другим. А почему я это сделал, сам не знаю. И часто, очень часто я видел бегущего и нагоняющего Евгения. Видел через стекло автобуса или такси, поезда или электрички…

«Бедный Евгений», — думал я.

Я и сейчас думаю, что он бедный, хотя прошло уже много лет. Так много, что, когда я недавно позвонил по телефонному номеру, оставленному им, мне ответили, что не знают, кто такой Евгений, а потом добавили, что Евгений никогда здесь и не работал…

— А кто его спрашивает? — осведомились на другом конце провода. — Не вешайте трубочку, пожалуйста!..

Но я повесил ее и пошел, насвистывая, дальше. Я пошел дальше, хотя не знал, что меня там ждет.

В НАШИ ДНИ ВО ВСЁМ МИРЕ ЛЮДИ ГОВОРЯТ С КАКИМ-НИБУДЬ АКЦЕНТОМ

Хороший народ поляки, может быть, один из лучших, только не все это понимают. Не понимают, кривят рты и гнусно рассуждают инженеры, врачи и учителя: «Чем это поляки лучше нас?.. У них же там все католики!..» Так говорят учителя, врачи, инженеры… Ну еще библиотекари, музейные работники. Короче, так говорит вся замечательная Небольшая Гордость нашей страны. Небольшая потому, что с большой гордостью жить сложнее. С большой гордостью ты уже и не свой вроде, а определенно поляк.

А я вот люблю поляков и готов, если надо, это доказать. И дело вовсе не в том, что есть во мне грамм сто пятьдесят польской крови. И не в том, что моя польская прабабка воочию видела ангела возле своей постели (тогда еще ангелы разгуливали по домам). А в том, что закипает во мне нечто, что легко объясняют и охотно обсуждают инженеры, врачи и учителя, когда собираются вместе для какой-нибудь очередной провокации.

Вот в один воскресный день встают учителя, врачи и инженеры рано утром, завтракают и едут в Польшу, чтобы там дружно ругать поляков и красть у них серебряные ложки (или что там под руку подвернется), ссылаясь при этом на старые должки: «Они-то, в свое время, эти Адамы Чарторижские, сколько нахапали!» Когда же я пытаюсь их одернуть, учителя, врачи и инженеры побивают меня, вместе с несколькими другими миротворцами, бесплатно полученными от поляков Библиями, отпечатанными в Лондоне на русском языке.

Затем чуть успокоившаяся ни с чем не сравнимая Небольшая Гордость образует торговый ряд и продает каждую Библию на вес золота все прибывающим инженерам, врачам и учителям. А мы с поляками, подставляя друг другу израненные плечи, бежим из Польши куда глаза глядят. И впереди нас летит ангел, прекрасный и золотоволосый ангел, навещавший мою прабабку в те далекие времена, когда еще было безопасно появляться перед людьми во всей своей доброте и милости.

БЫВАЮТ ПОДВИГИ, КОТОРЫЕ МЕНЯЮТ ВСЕ НАШИ ПРЕДСТАВЛЕНИЯ О ТОМ, НА ЧТО ЧЕЛОВЕК СПОСОБЕН

Все трудились на полях, все трудились на заводах, а блудный сын завел себе гнусную привычку отвлекать людей от производственных травм.

— Идти мне или не идти на все четыре стороны? — приставал он к каждому встречному, доводя темные массы до белого каления.

Вот такой аморальный тип, готовый продать родного отца за чашку желудевого кофе.

А родной отец, стало быть, должен собачиться до седьмого пота, разыскивая производственные травмы. У родного отца, выходит, чувство ответственности имеется, а блудный сын похерил все: и сыновний долг, и классовое сознание, и честь, и совесть, и чувство локтя.

Пусть идет. Пусть катится на все четыре стороны. Пусть, ублюдок, отрывается от родимой ветки. Пусть убирается, пока те, кому надо, не убрали его со светлого пути.

НИКОГДА НИЧЕМУ НЕ УЧИСЬ НА СОБСТВЕННОМ ОПЫТЕ

Легче, конечно, оперировать понятиями вещественными. Поэтому возьмем какой-нибудь камень или ракушку и красиво поместим на морском берегу. Впрочем, и помещать их туда не надо, потому что они вполне могут находиться на этом самом берегу. Они могут преспокойно лежать себе, дожидаясь собирателя ракушек и камней, то есть меня. Вот я наклоняюсь над ними, чудными мгновениями собственной жизни, и женщина с повадками диктатуры пролетариата сейчас же прекращает принимать солнечные ванны и грозно кричит: «Это я потеряла все, что ты там нашел! Do you understand?»

И кончается моя собственная жизнь, и мои чудные мгновения, и все, что так или иначе находится на морском берегу, поскольку наступает диктатура. Конечно, если правильно понять положение вещей и не портить себе кровь, жизнь может еще продлиться. Она может продлиться хотя бы до вечера, когда так чудесно поют русалки. Но возможно, что диктатура будет кидаться обломками гранитной породы, даже если я не окажу ни малейшего сопротивления.

Она бросается гранитом, базальтом, железной рудой, мрамором, известняком, туфом в мою голову, и вид ее, вдохновивший когда-то Делакруа, говорит о стальных нервах и таком же характере. Теперь женщину не остановить. Невозможно остановить женщину, не добившуюся своего. Остается лишь бежать, чтобы скрыться в старом фруктовом саду или спрятаться в кустах орешника. Лежать себе в кустах и наблюдать за черным дроздом в одном из его тринадцати положений… Но бежать не хочется, да и куда убежишь от диктатуры? Диктатуры, швыряющей в меня ржавым якорем, сохранившимся в этих местах со времен последней экспедиции Одиссея.