- Ну, - говорит, - бабушка, мы дочку твою полечим; у нас отличное от этого есть лекарство: березовая лапша.

Старуха так и заревела.

Я стал ее унимать, а он, болван, продолжает свое.

- Где же, - говорит, - у вас этот леший? Сказывай! Я его за ворот притащу и тысячу палок дам, так скажет, кто такой и какого звания.

- Это, сударь, как сказать, - замечает ему Аксинья, - ну как, говорит, - не притащишь?

- Притащим, не беспокойся, - отвечает тот, - у нас, - говорит, - ваше благородие, - обращается ко мне, - в полку один солдат тоже стал колдуном прикидываться. Стояли мы тогда по деревням. Он поймает в лесу корову, намажет ей язык мылом, та и ну метаться, как благая: прибежит на двор, язык шероховатый, слюны много, валом-валит пена. А бабы: "Ах, ах! Телонька! Что сделалось с телонькой?.." А он тут и прикатит. "Что, говорит, голубушки, на дворе, что ли, у вас не здорово? Дай-ка я, говорит, попользую". "Попользуй, кормилец, попользуй, поилец". Он сдерет с них рублев пять, промоет язык щелоком и вылечил корову! Вот ведь ихние колдуны какие! И леший здешний какой-нибудь из этаких.

- Не знаю, служивый, как у вас было, - продолжает возражать старуха, а здесь не то; вы, може, сегодня ночуете, так сам послушаешь, голосит кажинную почесть ночь, индо на двор боязно выйти.

- Да ведь это, тетка, - говорю я, - филин птица.

- Баяли, кормилец, многие это нам бают, а только нет, родимый, не птица; филинов у нас мальчишки лавливали, с полгода один жил, никакого голосу не дал, а уж этот против птицы ли, на весь околоток чуть, как голосит.

- Что станешь делать, не переуверишь их!

- Ну, - говорю, - старуха, много ты говорила дела, да много и вздору намолола; пошли-ка лучше ко мне дочку: я с ней поговорю; авось она мне больше правды скажет. Сможет ли она прийти?

- Сможет, кормилец, для-ча не смочь: пролежалась теперь.

- Пошли, - говорю, - ее ко мне, а сама не приходи: мы с ней побеседуем вдвоем.

Пушкареву тоже велел выйти. Пришла ко мне девка-с; оглядел ее внимательно: приятная из лица, глаза голубые, навыкате, сама белая и, что удивительно, с малолетства в работе, а руки нежные, как у барыни.

- Здравствуй, - говорю, - красавица.

- Здравствуйте, - говорит, - сударь.

- Садись, - говорю, - чем стоять.

- Ничего-с, - говорит, - постою.

- Полно, - говорю, - ведь ты больна: устанешь; садись!

Села она этак поодаль, поглядывает на меня исподлобья.

- Чем это ты, - говорю, - больна? Что такое с тобой бывает?

- А бывает, сударь, привалит у сердца, в голове сделается этакой бахмур, в глазах потемнеет, а опосля и сама ничего не помню-с.

- Отчего это с тобой сделалось?

- Изволили, чай, слышать, - отвечает, а сама еще более потупилась.

- Это, - говорю, - что леший-то тебя таскал?

- Да-с, - говорит, - с самой с той поры и начало ухватывать.

- Слушай, - говорю, - Марфушка, ты, я вижу, девушка умная, скажи мне, как, по-твоему, лгать грех али нет?

- Как, сударь, не грех! Вестимо, что грех.

- Так как же, - говорю, - знать ты это знаешь, а сама лжешь, и не в пустяках каких-нибудь, а призываешь на себя нечистую силу. Ты не шути этим: греха этого тебе, может быть, и не отмолить. Все, что ты матери плела на лешего, как он тебя вихрем воровал и как после подкинул, - все это ты выдумала, ничего этого не бывало, а если и сманивал тебя, так какой-нибудь человек, и тебе не след его прикрывать.

- Ничего я, сударь, окромя, что мамоньке говорила, ничего я не знаю больше! - А у самой, знаете, слезы так и текут.

Бился я с ней по крайней мере с полчаса: все думал лаской взять.

- Будь, - говорю, - Марфушка, со мной откровенна; вот тебе клятва моя, я старик, имею сам детей, на ветер слов говорить не стану: скажи мне только правду, я твой стыд девичий поберегу, даже матери твоей не скажу ничего, а посоветую хорошее и дам тебе лекарства.

Ничего не берет, уперлася в одном: "Знать не знаю, ведать ничего не ведаю", так что даже рассердила меня.

- Ну, - говорю, - Марфа, ты, я вижу, не боишься божьего суда, так побойся моего: я твое дело стороной раскрою, тогда уж не пеняй.

Молчит.

Отпустил я ее; досадно немного: солнце уже садилось, день, значит, потерян. Ехать - пожалуй, и дороги не найдешь. Остался я у Устиньи ночевать, напился чаю и только хотел улечься в свой тарантас, - вдруг подходит Пушкарев.

- Ваше благородие, леший, - говорит, - заправду начал кричать; не угодно ли послушать?

Заинтересовало это меня: слыхал я об этих леших, - слыхал много, а на опыте сам не имел. Вышел я из своего логовища к калитке, и точно-с, на удивление: гул такой, что я бы не поверил, если бы не своими ушами слышал: то ржет, например, как трехгодовалый жеребенок, то вдруг захохочет, как человек, то перекликаться, аукаться начнет, потом в ладоши захлопает, а по заре, знаете, так во все стороны и раздается.

Храбрец мой Пушкарев стоит только да бормочет про себя: "Эка поганая сторонка!" Да и со мной, воображение, что ли, играет: сам очень хорошо понимаю, что это птица какая-нибудь, а между тем мороз по коже пробегает. Послушал я эту музыку, но так как день-то деньской, знаете, утомился, лег опять и сейчас же заснул богатырским сном. На другой день проснулся часу в девятом, кличу Пушкарева, чтоб велеть лошадей закладывать. Является он ко мне.

- Ваше благородие, - говорит, - у нас неблагополучно.

- Что такое?

- Девка-то опять пропала!

- Как, - говорю, - пропала! Земская, - говорю, - полиция, мы с тобой здесь, а она пропала: ты чего смотрел?

- Я, ваше благородие, - говорит, - всю ночь не спал, до самой почесть зари пес этот гагайкал: до сна ли тут! Всю ночь, - говорит, - сидел на сеновале и трубку курил, ничего не слыхал.

Иду я на улицу-с; мужиков, баб толпа, толкуют промеж собой и приходят по-прежнему на лешего; Аксинья мечется, как полоумная, по деревне, все ищет, знаете. Сделалось мне на этого лешего не в шутку досадно: это уж значит из-под носу у исправника украсть. Сделал я тут же по всей деревне обыск, разослал по всем дорогам гонцов - ничего нету; еду в Марково: там тоже обыск. Егор Парменыч дома, юлит передо мной.

- Что такое, - говорит, - значит? Что такое случилось?

Я ему ни слова не говорю, перебил все до синя пороха, однако чего искал, не нашел.

"Ну, думаю, за это дело надобно приниматься другим манером".

Был у меня тогда в Михайловской сотне сотский, прерасторопный мужик: лет пятнадцать в службе, знаете, понаторел, и кроме того, если в каком деле порастолкуешь да припугнешь немного, так и не обманет. Приехав в город, вызываю я его к себе.

- Слушай, - говорю, - Калистрат: в Погореловской волости мост теперь строят натурой: ты командируешься присматривать туда за работами, - это дело тебе само по себе; а другое: там, из Дмитревского, девка пропадает во второй уж раз, и приходят, что будто бы ее леший ворует. Это, братец, пустяки!

- Пустяки-с, - говорит, - сударь, без сумнения, что пустяки.

- Ну, стало быть, ты это понимаешь, и потому, быв там, не зевай и расспрашивай, кого знаешь, что и как. Если слух будет, сейчас же накрой ее и ко мне представь. Сверх того, в этом деле Егор Парменыч что-то плутует, держи его покуда на глазах и узнавай, где он и что делает. Одним словом, или сыщи мне девку, или по крайней мере обтопчи ее след и проведай, как и отчего и с кем она бежала. Сам я тоже буду узнавать, и если что помимо тебя дойдет до меня, значит ты плутуешь; а за плутни сам знаешь, что бывает.

- Понимаем, сударь, - говорит, - не первый год при вас служим; только как донесение прикажете делать?

- Донесение, - говорю, - если что важное откроешь, так сейчас же, а если нет, то как кончится работа, тут и донесешь.

- Слушаю-с, - говорит он и отправился.

Жду неделю, жду другую - ничего нет; между тем выехал в уезд и прямо во второй стан{272}. Определили тогда мне молодого станового пристава: он и сам позашалился и дела позапутал; надобно было ему пару поддать; приезжаю, начинаю свое дело делать, вдруг тот же Пушкарев приходит ко мне с веселым лицом.