Три сохранившиеся страницы черновика "Одного лета в аду" относятся: первая к "Дурной крови"; вторая к последующим главкам и именуется в черновике "Ложное обращение"; третья к "Бреду II. Алхимия слова", она так и названа. Третий отрывок - самый большой и самый значительный.

Два места из "Одного лета в аду" вызывают особый интерес. Это прежде всего желание "изменить жизнь". А наряду с этим последние слова чернового отрывка, напечатанного впервые в августе 1914 г., где Рембо после отречения от искусства объявлял: "Salut a la bont ", всегда встречали бурную и сочувственную реакцию прогрессивной критики.

От слов Рембо "Я приветствую добр", продолжающих тему XII строфы революционного стихотворения "Парижская оргия", критики ведут линию к одному из обращенных сквозь войну к мирному будущему стихотворений Аполлинера "Рыжекудрая красавица" и дальше к пафосу поэзии Сопротивления.

I. "Когда-то, насколько я помню, моя жизнь была пиршеством..." {*}

{* Нумерация глав и рубрик "Одного лета в аду" условна и установлена редакцией для удобства читателя.}

Эта глава, своего рода введение, может равно относиться и к окончательной редакции "Одного лета в аду", и к его замыслу как "Языческой книги".

Период ясновидения, т. е. предсимволистский по тенденции период своего творчества, Рембо рассматривает здесь исключительно с отрицательной стороны и подвергает самой резкой эстетической критике ("нанес оскорбленье Красоте"), а также критике общественной и этической ("Я ополчился на Справедливость ...я ударился в бегство").

Называя свою книгу отвратительными листками из блокнота проклятого, Рембо в последней фразе обнаруживает желание оправдаться. Поэт отдает себе отчет в том, что рассуждения, будто он язычник, галл или негр, не спасут от ада в христианском понимании: он проклятый, который осужден на вечную муку.

Не исключено и иронически-двусмысленное толкование последнего абзаца: тогда в качестве Сатаны здесь, должно быть, выступает Верлен, а весь абзац является как бы посвящением книги ему - соучастнику ясновидческих безумств и совиновнику "низвержения в ад".

Сведений о других опубликованных переводах, помимо цитат в работах Н. Балашова, нет.

Мы приводим здесь и в следующих главках неизданный перевод Н. Яковлевой, сделанный ею в последние годы жизни:

"Когда-то, если память мне не изменяет, моя жизнь была пиром, на котором раскрывались все сердца, на котором лились все вина.

Однажды вечером я держал на коленях Красоту. - И она показалась мне терпкой. И я ее оскорбил.

Я восстал против истины.

Я бежал. О гарпии, о горе, о гнев, это вам я доверил мой клад!

Я достиг того, что вытеснил из своих мыслей всякую человеческую надежду. На всякую радость, чтобы удушить ее, я готов был наброситься, как дикий зверь.

Я призвал палачей, чтобы, погибая, грызть приклад их ружей. Я призвал стихии, чтобы задушить себя песком, кровью. Горе стало моим богом. Я распластался в грязи. Воздух злодеяния меня испепелял. И я разыграл комедию безумия.

И весна принесла мне гнусный смех идиота.

А ведь совсем недавно, на грани того, чтобы сделать последний трюк, я думал снова искать ключ от древнего пира, на котором я, может быть, вновь обрел бы вкус к жизни.

Жалость - тот ключ. - Мое прозрение доказывает, что я бредил!

"Ты останешься гиеной, и т. д. ..." - восклицает демон, увенчавший меня такими пышными маками. "Отдайся смерти со всеми твоими желаниями, и эгоизмом, и всеми смертными грехами".

Ах! У меня их слишком много! - Но не смотрите на меня так гневно, любезный сатана, заклинаю вас! и в ожидании каких-либо мелких, запоздалых низостей для вас, который ценит в писателе отсутствие изобразительных и назидательных талантов, для вас я отрываю эти мерзкие страницы из моей записной книжки - проклятого".

II. Дурная кровь

Глава прежде всего отстаивает право человека, право Рембо на древнегалльское язычество.

Едва вчитаешься, сразу ясно, что галльское (кельтское) родство нужно Рембо не только для выведения себя из сферы действия христианства. Оно позволяет противопоставить себя буржуазной цивилизации с ее подневольным трудом ("какая рукастая эпоха"), с ее неправдивой, по мнению Рембо, декларацией Прав Человека. Оно позволяет противопоставить себя истории Франции как истории становления классического буржуазного государства, крестовым походам и даже великим революциям, рассматриваемым в том же ключе буржуазности.

В ответ на пышные манифесты Прогресса: "Мир шагает вперед!" - Рембо с иронией спрашивает: "...почему бы ему не вращаться?".

Утверждая конец эпохи Евангелия, поэт настаивает, что он и есть низшая раса и что место ему - гибельные заокеанские земли.

Здесь возникает понятное стремление трактовать подобные строки в квазиницшеанском духе утверждения некоей "низшей расы", способной лишь на авантюристическое существование в колониях. Возникает искушение видеть в злополучных эфиопских авантюрах Рембо 80-х годов воплощение этих планов в жизнь.

Надо вдуматься в глубоко противную духу позднего Ницше подстановку "низшей" расы на место "высшей". Кроме того, утверждения, о которых шла речь, все время перебиваются у Рембо отчаянным, судорожным признанием господства иной реальности ("никуда ты не отплываешь. - Опять броди по здешним дорогам..." {Одна из уцелевших черновых страничек соответствует этому месту. Мысль: "никуда ты не отплываешь" - там отсутствует, она вставлена позже, что подчеркивает ее важность"}). В то самое время, когда логика Ницше и его безумие вели его к созданию теории "воли к власти", наш поэт воплощается не в "господ", а в угнетенных и колонизируемых: "Белые высаживаются на берег. Пушечный выстрел! Надо покориться обряду крещенья, одеваться, работать".

Рембо показывает и перспективы, и бесперспективность своего времени (если рассматривать его в рамках буржуазного развития), жизненные искушения, подстерегавшие людей его эпохи, но яркость изображения отнюдь не подразумевает автоматического одобрения разворачиваемых панорам.

Ключом может быть повторение идеи солидарности угнетенных - "чудесного милосердия на этом свете", встречающееся в главке и связывающее "Одно лето в аду" с "Парижской оргией", с одной стороны, и с гуманистическим пафосом будущей поэзии Сопротивления - с другой. Мы уже поясняли, что слово "шаритэ" на языке Рембо не обязательно означает "милосердие", но скорее нечто вроде понятия "социальная солидарность", "единство чувств угнетенных" (и по-др. гр. "харис" могло обозначать взаимное дружеское расположение). В таком же качестве слово "шаритэ" появляется и ниже в "Одном лете в аду", в частности в том месте книги, где поэт говорит о своих поисках способов "изменить жизнь".

После слов о "шаритэ на этом свете" построение главки меняется: она будто рассказывает в прямой последовательности преимущественно историю бед Рембо.

Некоторые выражения нуждаются в пояснении.

"De profundis Domine..." - начало католической заупокойной молитвы ("Из бездны взываю к Тебе, Господи..."); это показывает, что герой все еще мыслит себя в бездне, в аду.

"Каторжник" - вероятно, Жан Вальжан из романа Гюго "Отверженные" (1862). Книга была новинкой в детские годы Рембо.

"Грязь в городах начинала казаться мне красной и черной..." - эти слова Буйан де Лакот связывал с впечатлением от пожаров последних дней Коммуны. Сюзанна Бернар основательнее усматривает в этих строках галлюцинирующее воздействие огней гигантского города-спрута, по-видимому Лондона. Почти на век раньше лондонские фонари произвели неизгладимое впечатление на Карамзина.

Если проследить мысль Рембо дальше, то покажется, будто он унижается, отнеся себя к числу детей Хама, не поднявшихся до света христианства. Но этo "унижение" не надо понимать буквально: оно включает и сравнение поэта с Жанной д'Арк, и противопоставление себя как "подлинного", трудящегося негра ложным неграм.

Слова: "Я из породы тех, кто поет во время казни" - вошли в героическую эмблематику французского Сопротивления и стали темой стихотворения Арагона "Баллада о том, кто пел во время казни" (сб. "Французская заря").