В продолжение всей этой сцены Тюменев слегка усмехался.

- Прокофий твой не изменяется, - сказал он, когда камердинер совсем ушел.

- Изменяется, но только к худшему!.. - отвечал Бегушев. - Скотина совершенная стал: третьего дня у меня обедали кой-кто... я только что заикнулся ему, что мы все есть хотим, ну и кончено: до восьми часов и не подал обеда.

Тюменев при этом покачал головой.

- Охота же тебе держать подобного дурака, - проговорил он.

- Но кто ж его возьмет без меня? - возразил Бегушев. - У него вот пять человек ребятишек; он с супругой занимает у меня четыре комнаты... наконец, я ему говорю: "Не делай ничего, пользуйся почетным покоем, лакей и без тебя есть!" Ничуть не бывало - все хочет делать сам... глупо... лениво... бестолково!

- Это может хоть кого вывести из терпения! - заметил Тюменев.

- И выводит: я пускивал в него чернильницу и бритвенницу... боюсь, что с бешеным моим характером я убью его когда-нибудь до смерти. А он еще рассмеется обыкновенно в этаких случаях и преспокойно себе уйдет.

- Он знает, - протянул Тюменев, - что ты же придешь к нему просить прощения.

- В том-то и дело! - воскликнул Бегушев. - Мало, что прощения просить, да денег еще дам.

На этих словах он остановился, потому что Прокофий возвратился с портретом в руках, который он держал задом к себе и глубокомысленно смотрел на него.

- Петля вон тут лопнула, на которой он висел, - доложил он, показывая портрет барину.

- Потому что ты не снял его, а сдернул, - сказал тот.

- Да кто ж до него дотянется туда! - почти крикнул Прокофий.

- Ну, пожалуйста, не оправдывайся! - остановил его Бегушев.

Прокофий на это насмешливо только мотнул головой и ушел.

Бегушев передал портрет Тюменеву, который стал на него смотреть сначала простым глазом, потом через пенсне, наконец, в кулак, свернувши его в трубочку.

Бегушев с заметным нетерпением ожидал услышать его мнение.

- Elle est tres jolie et tres distinguee*, - произнес, наконец, Тюменев.

______________

* Она очень красива и очень изысканна (франц.).

- Да!.. Так! - согласился с удовольствием Бегушев.

- Что она?.. - При этом Тюменев нахмурил несколько свои брови. Замужняя, разводка?

- Разводка!

- Формальная?

- Нет!

Тюменев снова начал смотреть в кулак на портрет.

- Знаешь, - начал он, придав совсем глубокомысленное выражение своему лицу, - черты лица правильные, но склад губ и выражение рта не совсем приятны.

- Это есть отчасти! - подтвердил Бегушев.

- Нет того, знаешь, - продолжал Тюменев несколько сладким голосом, нет этого доброго, кроткого и почти ангельского выражения, которого, например, так много было у твоей покойной Наталии Сергеевны.

- Эк куда хватил! Наталий Сергеевен разве много на свете! - воскликнул Бегушев, и глаза его при этом неведомо для него самого мгновенно наполнились слезами. - Ты вспомни одно - семью, в которой Натали родилась и воспитывалась: это были образованнейшие люди с Петра Великого; интеллигенция в ихнем роде в плоть и в кровь въелась. Где ж нынче такие?

- То есть как где же? - возразил с важностью Тюменев. - Вольно тебе поселиться в Москве, где действительно, говорят, порядочное общество исчезает; а в Петербурге, я убежден, оно есть; наконец, я лично знаю множество семей и женщин.

- Гм! Петербург! Нашел чем хвастать! Изящных женщин в целом мире не стало! - сказал с ударением Бегушев и, встав с своего места, начал ходить по комнате. - Хоть бы взять с того, курят почти все! Вот эта самая госпожа, продолжал он, показывая на портрет Домны Осиповны, - как вахмистр какой-нибудь уланский сосет!.. Наконец, самая одежда женщин, - что это такое? Наденет в полпуда ботинки, да еще хвастает, поднимая ногу: "Смотрите, какие у меня толстые подошвы!", а ножища-то тоже точно у медведицы какой. Все-с сплошь и кругом превращается в мещанство!

- Старая, любимая песня твоя! - произнес Тюменев.

- Да, - продолжал Бегушев, все более и более разгорячаясь, - я эту песню начал петь после Лондонской еще выставки, когда все чудеса искусств и изобретений свезли и стали их показывать за шиллинг... Я тут же сказал: "Умерли и поэзия, и мысль, и искусство"... Ищите всего этого теперь на кладбищах, а живые люди будут только торговать тем, что наследовали от предков.

- Но что ж из этого! - сказал с усмешкою Тюменев. - Искусство, правда, несколько поослабло; но зато прогресс совершается в другом отношении: происходят огромные политические перевороты.

- Какие, какие? - перебил его почти с азартом Бегушев.

Тюменев придал недовольное выражение своему лицу.

- Любезный друг, мы столько с тобой спорили и говорили об этом, возразил он.

- И вечно буду спорить, вечно! - горячился Бегушев. - Не могу же я толкотню пигмеев признать за что-то великое.

- Почему пигмеи, и когда, по-твоему, были великаны? - продолжал Тюменев. - Люди, я полагаю, всегда были одинаковы; если действительно в настоящее время существует несколько усиленное развитие торговли, так это еще хорошо: торговля всегда способствовала цивилизации.

- "Торговля способствовала цивилизации"... Ах, эти казенные фразы, которых я слышать не могу! - кричал Бегушев, зажимая даже уши себе.

- Стало быть, ты в торговле отрицаешь цивилизующую силу? - взъерошился немного, в свою очередь, Тюменев.

- Не знаю-с, есть ли в ней цивилизующая сила; но знаю, что мне ваша торговля сделалась противна до омерзения. Все стало продажное: любовь, дружба, честь, слава! И вот что меня, по преимуществу, привязывает к этой госпоже, - говорил Бегушев, указывая снова на портрет Домны Осиповны, - что она обеспеченная женщина, и поэтому ни я у ней и ни она у меня не находимся на содержании.

Тюменев усмехнулся.

- Но женщины были во все времена у всех народов на содержании; под различными только формами делалось это, - проговорил он.

- Извините-с! Извините! - возразил опять с азартом Бегушев. - Еще в первый мой приезд в Париж были гризетки, а теперь там всё лоретки, а это разница большая! И вообще, господи! - воскликнул он, закидывая голову назад. - Того ли я ожидал и надеялся от этой пошлой Европы?

- Чего ты ждал от Европы, я не знаю, - сказал Тюменев, разводя руками, - и полагаю, что зло скорей лежит в тебе, а не в Европе: ты тогда был молод, все тебе нравилось, все поселяло веру, а теперь ты стал брюзглив, стар, недоверчив.