- Значит, тебе все понравилось, черномазый?

- Да, сэр, - прошептал я. У меня пересохло в горле.

- Тогда так и скажи, черт тебя возьми!

- Да, сэр, мне все понравилось, - сказал я как можно убедительней.

Я шел по коридору, зная, что ружье нацелено мне в спину, и боялся оглянуться. Когда я вышел на улицу, у меня было такое ощущение, что язык распух, а в горле жжет огнем. Девушка ждала меня. Я прошел мимо нее, она меня догнала.

- Зачем ты позволяешь ему так с собой обращаться? - взорвался я.

- Чепуха. Они всегда так с нами обращаются, - сказала она.

- Я чуть было не вступился за тебя.

- Ну и свалял бы дурака.

- Но как ты это терпишь?

- Дальше этого они не идут, разве что мы сами позволим, - сказала она сухо.

- Да, я действительно свалял бы дурака, - ответил я, но она меня не поняла.

На следующий вечер я боялся идти на работу. Что задумал ночной сторож? Может, решил проучить меня? Я медленно открыл дверь. Глаза его смотрели на меня, но не видели. Видно, он счел инцидент исчерпанным, а может, таких случаев у него было много, и он вообще обо мне забыл.

Я начал откладывать по нескольку долларов из зарплаты, потому что моя решимость уехать не уменьшилась. Но сбережения росли чудовищно медленно. Я все время раздумывал о том, как добыть деньги, и единственно, что приходило на ум, - это нарушить закон. Нет, закон нарушать нельзя, твердил я себе. Попасть в тюрьму на Юге - это конец. Впрочем, если тебя поймают, ты можешь и вообще не дожить до тюрьмы.

Так я впервые начал сознательно думать о нарушении законов. Я чувствовал, что мой ум, моя предприимчивость помогут мне выкрутиться из любого положения, хотя до сих пор я не украл ни у кого ни цента. Даже голод не заставил меня ни разу присвоить то, что мне не принадлежало. Сама мысль о воровстве была мне отвратительна. Я был честен по натуре, и мне просто никогда не приходило в голову, что можно красть.

А вокруг меня все негры подворовывали. Чернокожие мальчишки не раз называли меня тупицей, видя, что я ни разу не воспользовался случаем стащить у белых какую-нибудь мелочь, которую они беззаботно оставили в пределах моей досягаемости.

- Как, черт возьми, ты будешь жить? - спрашивали меня, когда я говорил, что красть нельзя.

Я знал, что мальчишки в гостинице тащат все, что плохо лежит. Я знал, что мой приятель Григгс, который работал в ювелирном магазине на Кэпитоль-стрит, ворует регулярно и ни разу не попался. Я знал, что наш сосед крадет мешки с зерном со склада, где он работает, хотя он очень религиозен, дьякон в церкви, молится и поет там. Я знал, что черные девушки, работающие в домах у белых, каждый день воруют еду, чтобы как-то прожить на свое скудное жалованье. И я знал, что сама природа отношений между белыми и черными порождает это постоянное воровство.

Никому из черных вокруг меня не приходило в голову, что нужно организоваться, пусть даже на самых что ни на есть законных основаниях, и потребовать у белых хозяев, чтобы нам повысили зарплату. Сама мысль об этом показалась бы им чудовищной, они знали, что белые немедленно расправятся с ними и расправятся жестоко. Поэтому, делая вид, что подчиняются законам белых, улыбаясь, покорно кланяясь, они хватали все, что попадалось под руку. И белым это, похоже, нравилось.

Но я, который ничего не крал и хотел смотреть им прямо в глаза, хотел говорить и поступать как человек, вызывал у них страх. Белые на Юге предпочитают негров, которые работают на них и воруют, а не тех, кто хотя бы смутно сознает свое человеческое достоинство. Поэтому белые как бы поощряют безответственность и вознаграждают нечестность черных, вознаграждают в той мере, в какой мы позволяем им чувствовать себя выше нас и в безопасности.

Я не хотел воровать не потому, что считал воровство безнравственным. Я не хотел воровать, потому что знал - в конечном счете это ничему не поможет, не изменит отношения человека с окружающим миром. Как же мне изменить эти отношения? Почти вся моя получка уходила на то, чтобы кормить голодные рты дома. Если откладывать доллар в неделю, мне потребуется два года, чтобы скопить сто долларов - сумму, которую я почему-то считал достаточной, чтобы устроиться в чужом городе. Но одному богу известно, что может произойти со мной за два года...

Например, брякну что-то неподобающее какому-нибудь белому и попаду в беду. А я меньше всего хотел попасть в беду, потому что боялся столкнуться с белыми, потерять власть над собой и произнести слова, равнозначные моему смертному приговору. Время работало не на меня, нужно было спешить. Часто, запутавшись, я мечтал быть таким же, как мои товарищи по работе в шумных гостиничных гардеробных, - ленивые, всегда улыбающиеся, они быстро все забывали и не ощущали необходимости решать мучительные проблемы. Много раз я чувствовал усталость от своей тайной ноши и мечтал сбросить ее, все равно - в мыслях или на деле, смириться. Но я не был рожден смиренным, а возможность действовать была ограниченна, и я боялся любого действия.

Желание побыстрее уехать не давало мне покоя. Вокруг меня были белые, которые устанавливали законы в нашей стране; я видел, как они поступают, как относятся к черным, как относятся ко мне, и я больше не считал, что должен подчиняться законам, которые вроде бы равно обязательны и для белых и для черных. Я был вне этих законов - так говорили мне белые. Теперь, когда я думал о бегстве из окружавшего меня мира, я больше не ощущал того внутреннего запрета, который делал воровство невозможным, и это новое ощущение свободы вселяло одиночество и страх.

Чувства мои раздваивались; сам того не желая, я думал о запертом шкафе в доме наших соседей, где хранился пистолет. Что я смогу предпринять, украв его? Когда желание уехать обострялось, меня преследовал вид склада в негритянском колледже неподалеку, где хранились громадные банки с консервированными фруктами. Но действовать мне мешал страх. Идея воровства медленно вызревала. Неумение приспособиться к миру белых уже частично разрушило мой характер, сломало внутренние барьеры, не позволявшие пойти на преступление; не хватало лишь удобного случая, последнего толчка. И этот случай выпал.