Изменить стиль страницы

Надо признаться, что эта бурная сцена прочистила мне мозги. В первый раз после гибели Батиса я вырвал­ся из уединения. Ноги вывели меня с маяка. Несколько глотков холодного воздуха оказали живительное дей­ствие. Я почувствовал, как щеки окрашиваются румян­цем. Я долго не замечал, что за мной следят.

Они снова были у опушки леса. Шесть, семь, восемь, а может быть, больше. Им ничего не стоило воспользо­ваться случаем и наброситься на меня, но они этого не делали. Я предался их воле. Несмотря на то что Батис стрелял в них во время перемирия, несмотря на нашу измену, они давали мне еще один шанс.

История маяка не отличалась логичностью. Можно было предположить, что теперь я, просияв от счастья, пойду к ним, чтобы наконец претворить в жизнь свои планы переговоров. Так и случилось. Однако, когда я увидел их, моим первым чувством была надежда снова встретить Треугольника. Я поднял руки вверх и медлен­ным, но решительным шагом направился к опушке ле­са: единственным звуком, нарушавшим тишину мира, был хруст снега под моими подошвами.

Какие мысли приходили им в головы? Любопытство горело в их глазах. В этом блеске я увидел нечто подоб­ное тому искреннему интересу, который испытывали их дети. Одни разглядывали мои глаза, другие – руки. Я мог найти тысячу объяснений каждому выражению их лиц и подумал, что обоюдное любопытство может послу­жить хорошим противоядием от насилия.

Однако маяк был царством страха. Представим себе какое-нибудь насекомое с острым жалом, которое залете­ло к нам в ухо. Точно так же на меня вдруг напало сомне­ние, причиняя резкую боль. Я стал задавать себе вопросы, и они тотчас перевесили мое доверие к партнерам: а что, если они борются не за этот островок в океане, а за что-то еще? В конце концов, на что им далась эта бесплодная земля, жалкая растительность и острые скалы? Возмож­но, хотя это было только моим предположением, они же­лали получить нечто большее: то же, о чем мечтал я.

Мне показалось, что внимание омохитхов уже не бы­ло направлено на меня. Я обернулся. За моей спиной на балконе показалась фигура Анерис. Омохитхи смотрели на нее, а не на меня. Я уловил ее тревогу. Она вцепилась в перила обеими руками, растерянно глядя на происходящее. Вероятно, она думала, что связь, которая сущес­твовала между нами, была недостаточно прочной и я от­дам ее омохитхам. Разумеется, она ошибалась.

Сама возможность того, что они потребуют отдать им Анерис, разрушала мою решимость продолжать перего­воры. Чем ближе я подходил к ним, тем тяжелее мне бы­ло шагать. Ноги перестали двигаться даже раньше, чем мозг отдал им такой приказ. Снег перестал скрипеть.

Солнце сияло над нами; облака превращали его в ма­ленький золотистый диск. Я был совсем близко к лесу, в двух шагах от них. Толстый корень змеей выползал из-под земли и снова скрывался в ней. Я придавил его баш­маком. Неподалеку несколько омохитхов стояли на том же корне. Еще никогда мы не оказывались так близко. Но этим все и кончилось.

Довольно долго я стоял столбом на одном месте. Омохитхи не двигались. Чего они ждали? Чтобы я выдал им Анерис? Но я не мог этого сделать. В чем бы ни за­ключался конфликт между ними и Анерис, не мне было разрешать его. Я готов был обсудить с ними любой во­прос, даже свою жизнь. Но о жизни без Анерис речи быть не могло. Я смог бы жить вечно без любви, если это было неизбежно, но не мог жить без Анерис. Что мне су­лит будущее, если я потеряю ее? Смерть без жизни, жизнь без смерти. Что хуже? Мороз среди лета или обжигающая жаром зима? И так до скончания дней.

Она помогла мне увидеть то, что скрывали лучи мая­ка; она показала мне, что враг может быть кем угодно, только не зверем. Он не может быть зверем никогда и нигде, а там, на острове, наверное, меньше, чем где бы то ни было. Без нее мне никогда не открылась бы эта истина, только она могла научить меня этому. Но на пути к истине рядом с Анерис я неизбежно воспылал к ней страстью, полюбил ее так, как могут любить жизнь толь­ко терпящие кораблекрушение: безнадежно. Поэтому мной овладевала такая грусть: маяк помог мне понять, что познание истины не изменит жизнь.

Если бы в этот миг я поднял палец, на наши головы низверглись бы молнии всей Вселенной. Но я, естествен­но, не поднял палец; я пошел назад.

Я обратил внимание на незначительную деталь: снег не скрипел так сильно, как раньше, когда я шел по на­правлению к ним. Причину этого явления нетрудно бы­ло понять. Снег уже был спрессован: мои ноги наступа­ли в те же самые ямки, которые оставили мои башмаки.

Остаток дня я провел, наводя порядок в доме, который после нашей ссоры с Анерис стал похож на склад старьев­щика. Я прибрался как смог. Ее не было. Она скрылась сра­зу после того, как я вошел на маяк, но непременно вернется.

Еще до наступления темноты Анерис поднялась в комнату через люк, робко и боязливо. Если она боя­лась, что я побью ее снова, то глубоко ошибалась. Не об­ращая на нее внимания, я продолжал возиться с пилой и молотком. Потом сел за починенный стол и стал ку­рить и пить джин, словно в комнате больше никого не было. Анерис спряталась за железной печкой. Виднелась только часть ее фигуры: ступни, колени и руки, об­нимавшие ноги. Изредка она высовывала из укрытия голову и следила за мной.

Бутылка опустошилась. Спиртное у нас хранилось в огромном сундуке, который мы превратили в винный погреб и установили рядом с прожекторами. Омохитхи могли напасть этой же ночью; несмотря на это, я не боял­ся напиться. Но когда я шел по лестнице наверх, то вдруг передумал. Я вытащил Анерис за ногу из ее тайника. По­том заставил ее встать, чтобы затем свалить на пол такой сильной пощечиной, что даже на следующий день у меня еще горела рука. Она плакала и извивалась.

Господи, как я желал ее. Но в ту ночь я не мог нанести Анерис более сильного оскорбления, чем не дотраги­ваться до нее.

17

Я пьянствовал три дня и три ночи. А может быть, и дольше. Время и алкоголь играли в прятки. Опь­янение стало для меня не чем иным, как облас­тью, где какие-то незначительные события водили свой хоровод. И только. Я пил и благодаря этому жил за ку­лисами, как будто представление не должно было на­чаться никогда. Порой, когда солнце садилось, я пытал­ся нести караул на балконе, но засыпал среди винных паров. К утру мои пальцы становились темно-лиловы­ми. А указательный палец чуть было не пришлось ампу­тировать, потому что он всю ночь пролежал на желез­ном курке. Я жил только благодаря тому, что омохитхи старательно готовили свой последний штурм; я жил только благодаря тому уважению, которое мы внушили им своими выстрелами. Какое жалкое утешение.

Однако опьянение имело больше преимуществ, чем недостатков. Самое главное – ощущение того, что я уже не так сильно желал Анерис. С этой целью я надел на нее черный шерстяной свитер, весь в заплатках из мешкови­ны, чтобы не видеть ее ослепительную наготу. Рукава свитера, который закрывал ее до колен, были длиннее ее рук. Не раз, когда Анерис приближалась ко мне, я на­граждал ее пинком, не вставая со стула.

И тем не менее прилагаемые мной усилия были тщет­ны. Мои издевательства над ней лишь подчеркивали ложность власти, более хрупкой, чем мощь империи, которую защищают стены из дыма или войска оловянных солдатиков. Когда я был слишком пьян или, возможно, слишком трезв, все мои ухищрения переставали дей­ствовать. Она не противилась моим домогательствам. Зачем ей было это делать? Чем больше я изображал, что обладаю ею безгранично, тем явственнее становилось мое ничтожество. Я понимал, что жил в тюрьме, где вме­сто решеток была пустыня. И если бы мне нужно было просто совокупление… Часто еще прежде, чем овладеть ею, я разражался идиотскими рыданиями. Да, я пьян­ствовал не три дня, а дольше, гораздо дольше.

В последний из этих дней, утром, Анерис отважилась разбудить меня. Она тянула за ногу изо всех сил, но до­билась лишь того, что я приоткрыл глаза. Крылья носа у меня привычно ныли из-за неумеренного употребле­ния джина. Дыхание было пропитано сахаром. Не очнувшись до конца, я все-таки сообразил, что мне легче не обращать на нее внимания, чем прогонять. Однако она продолжала настаивать и вцепилась в мои волосы. Боль смешалась с яростью, и я попытался ударить ее, не открывая глаз. Она увертывалась от моих ударов, тре­ща, как возбужденный телеграфный аппарат. Я швыр­нул бутылку в ее неясный силуэт, потом еще одну. На­конец она скрылась в люке, а меня охватило оцепенение, исполненное горечи и отвращения ко всему.